Тексты о тайне упорядочивают изображаемый в них мир таким способом, чтобы его основные параметры (человек, место, время) соответствовали бы понятию об исключительном.
Человек, соприкасающийся с таинственным, — это немец в России (Германн); бедный художник, которого собираются выселить из дома (Чертков); затворник (Ордынов; отметим, что Достоевский дважды прямо говорит об «исключительности» своего героя); революционер (Рахметов); отщепенец, покинувший свою среду, и пьяница (Протасов; ср. те же черты у Дарьяльского); писатель-эмигрант (Годунов-Чердынцев). Спору нет, литературные герои вообще не совпала-ют с их средой. В текстах с мистериозной тематикой выпадение из среды делается бескомпромиссным.
Приобщающемуся тайне более нет места в мире, где господствует норма: там он сходит с ума (Германн), безнадежно заболевает (Чертков), деградирует (Ордынов), кончает самоубийством (Протасов) или становится жертвой убийц (Дарьяльский). В «Даре» разбираемый мотив окрашен комически: после того как Годунов-Чердынцев заканчивает книгу о Чернышевском, обстоятельства вынуждают его голым пересечь Берлин.
3.2.2.
Тексты о тайне отдают предпочтение тем участкам пространства, внутри которых субъекту, заинтересованному в рассекречивании загадки, почему-либо нельзя находиться. Такого рода местом является, например, спальня старухи для молодого мужчины («Пиковая дама»); скучная, удаленная окраина для жителей центра (рассказчик в «Портрете» так аттестует своим слушателям Коломну, где было создано изображение антихриста: «Без сомнения, немногим из вас […] известна хорошо та часть города, которую называют Коломной. Характеристика ее отличается резкой особенностью от других частей города»[47]); слишком маленькая квартира для пытающегося снять себе жилье («Хозяйка»); сектантская молельня для поэта-горожанина («Серебряный голубь»); приют, от которого влюбленные, жаждущие уединиться, потеряли ключ («Дар»), и т. п.
3.2.3.
В темпоральной сфере с понятием об исключительном корреспондирует такое течение событий, при котором ожидаемое происшествие совершается не тогда, когда оно ожидается, но позже урочного времени. В «Пиковой даме» Германну не удается вырвать у старухи-графини тайну трех карт, когда он этого хочет; тем не менее он становится владельцем тайного знания уже после смерти старухи. Ростовщик Петромихали из «Портрета» умирает дважды — в первый раз как физическое существо, во второй раз, когда его наполненное жизнью изображение превращается в «какой-то незначащий пейзаж»[48]. Ордынов преследует Мурина и Катерину, которых он встретил в церкви, до дверей их дома, однако принимает решение снять у них комнату лишь при второй встрече (точно так же Ордынов дважды посвящается в тайны Мурина и Катерины — случайным знакомым, Ярославом Ильичем (переданная им информация недостаточна), и затем самой героиней). В «Живом трупе» ожидаемое самоубийство Протасова вначале оказывается притворным — на деле оно происходит в финале пьесы. Герой «Дара» намеревается перейти от стихов к прозе, начиная собирать материалы к биографии отца, но отбрасывает этот замысел и пишет исследование-памфлет о Чернышевском.
Темпоральной форме, в которой развертывается история тайны, отвечает и прием антиципирования, регулярно характеризующий способ изложения подобного рода историй[49]. Словесная подготовка темы настраивает читателя на ожидание события, которое разыгрывается уже за пределами ожидания. Этот прием проиллюстрирует эпизод знакомства Ордынова с Муриным. Ордынов
…остановился в изумлении как вкопанный, взглянув на будущих хозяев своих; в глазах его произошла немая, поразительная сцена. Старик был бледен как смерть, как будто готовый лишиться чувств. Он смотрел свинцовым, неподвижным, пронзающим взглядом на женщину. Она тоже побледнела сначала; но потом вся кровь бросилась ей в лицо, и глаза ее как-то странно сверкнули[50].
Ряд значений, использованных в этом отрывке как будто сугубо орнаментально («принадлежность земле», «смертельная бледность», «свинцовый и проникающий вовнутрь тела взгляд», «кровь», «сверкание глаз»), предвосхищает сцену, в которой Мурин стреляет из ружья в соперника, Ордынова.
3.3.1.
Чтобы подвести итог сказанному в главе 1.3, остается еще раз подчеркнуть, что совокупность текстов о тайне представляет собой особый литературный жанр, которому свойственны инвариантные средства моделирования мира.
Разобранные произведения не только находятся в жанровом родстве друг с другом, но обнаруживают и интертекстуальную общность: «Хозяйка» отсылает нас к «Пиковой даме» (ср. хотя бы заимствованный оттуда Достоевским мотив «неподвижной идеи»: «Она как будто тоже теряла сознание, как будто одна мысль, одна неподвижная идея увлекала ее всю» (1, 310)); к тому же источнику восходит и «Стук… стук… стук!..» (Теглев угадывает сряду три карты, его возлюбленная — приемный ребенок в богатой семье, как и пушкинская Лиза); в повести Лескова ангел сходит с чудодейственной иконы подобно тому, как в гоголевском рассказе отделяется от своего изображения ростовщик Петромихали (еще один довод в пользу того, что в «Запечатленном ангеле» скрыто компрометируется религиозный фетишизм); Протасов, пускаясь на псевдосамоубийство, прямо подражает герою «Что делать?»; роман Чернышевского находит отклик, как мы знаем, и в набоковском «Даре».
Обсуждаемый тип художественной практики состоит из нескольких подтипов, возникающих в зависимости от того, как разгадывается тайна, извне (детективная литература) или в результате самораскрытия, и какой онтологический статус она получает, загадки ли бытия или загадки, всего лишь приписываемой бытию сознанием.
3.3.2.
Если существует литературный жанр, образованный текстами о тайне, то, по-видимому, в художественном творчестве должны иметь место и другие жанры, когнитивные по своей природе, выдвигающие на передний план те или иные познавательные проблемы.
Возможно, что, наряду с более или менее однородным корпусом текстов о тайне, удалось бы вычленить и столь же гомогенные корпусы сочинений, во-первых, об иллюзорном (о розыгрышах, галлюцинациях, миражах, вымыслах, необоснованных фантазиях, пустых мечтах, которые так любил обличать Достоевский, и т. п.) и, во-вторых, о сугубо неизвестном (сюда относятся, среди прочего, многие романтические фрагменты, а также произведения, подобные тютчевскому стихотворению «Ргоblème», где два разных объяснения одного и того же события преподносятся как равновероятные версии, или пушкинскому «Цветку», в котором все поставленные вопросы остаются без удовлетворительных ответов).
Тайна бывает иллюзорной (как, например, в повестях «Стук… стук… стук!..» и «Запечатленный ангел») или принципиально непознаваемой (как, например, причины смерти отца в «Даре»), однако в этих случаях ей сопутствует еще одна тайна — неиллюзорная (политическая аллюзия у Тургенева, религиозная — у Лескова) или доступная для понимания, вполне интеллигибельная (завуалированные мотивы деятельности Чернышевского в романе Набокова), благодаря чему дистанция между разными жанрами, возникающими на когнитивной основе, разрушается не совсем[51].
Особая проблема — соотношение литературы о тайне и художественной фантастики, во что мы здесь не будем входить. Скажем только, что ряд текстов о тайне концептуализует ее как сверхъестественное явление («Пиковая дама», «Портрет»), многие же другие — как естественное («Хозяйка», «Что делать?», «Живой труп», «Дар», отчасти «Серебряный голубь»). Открытым остается вопрос, может ли, с другой стороны, фантастическое не располагаться в области литературы о таинственном?
И последнее здесь: какие еще познавательные стратегии и — соответственно им — когнитивные жанры литературы даны сознанию и творчеству? Наверное, нужно было бы в первую очередь прибавить к трем названным гносеологическим установкам ту, которая объединяет человека в познавательном процессе с другим, делает познание социальным, — веру. Я присоединяюсь, веруя, к общему мнению, к доксе. Логической формулой веры является тавтология:
М (m incogn) = М (m cogn).
Оказалось, что эту книгу невозможно свести к общему знаменателю.
А. М. Пятигорский
1. Как «Доктор Живаго» ориентирует читателя
1.1.
Что читатель «Доктора Живаго» имеет дело с далеко не прозрачным текстом, подчеркивается Пастернаком много раз по мере сюжетного развертывания романа. Для «Доктора Живаго» обычно, что один персонаж воспринимает другого как тайну, к которой трудно подобрать ключи, как загадку, которая допускает сразу несколько решений, как повод для недоуменного вопроса, остающегося хотя бы отчасти без ответа.