В такие дни я снова чувствовала себя согретой материнской любовью. Если мать была пленницей образа рыжеволосого ирландца, кружившего ее в танце, встречавшего нас в порту, щедрого на несбыточные обещания, то в моей памяти навечно поселился образ любящей мамы из моего раннего детства.
На украденные деньги я купила себе фонарик и батарейки и спрятала в своей комнате, чтобы по ночам читать книги под одеялом. Каждую ночь я залезала в постель и направляла слабый луч света на печатную страницу. Стоило мне погрузиться в чтение, как я уже не слышала посторонних звуков и шороха насекомых и грызунов, что возились в соломе крыши. И хотя бы на короткое время могла забыть о тех днях, когда отец приглашал меня «покататься».
Когда он брал ключи от автомобиля и объявлял, что пора меня побаловать, я молча молила мать, чтобы она сказала «нет», сказала, что ей нужна моя помощь по хозяйству: собрать яйца, вытащить лягушек, да даже натаскать воды для стирки, — но она ни разу этого не сделала.
— Прогуляйся с папой, моя дорогая, пока я приготовлю чай, — таким еженедельным рефреном она провожала меня в поездку к деревянному сараю, где я училась проводить грань между чувствами и реальностью.
По возвращении домой нас ждали сэндвичи, и домашний торт, нарезанный толстыми кусками, был выложен на кружевной салфетке на посеребренном блюде.
— Мой руки, Антуанетта, — говорила она мне перед тем, как мы садились за стол на воскресный чай.
Она никогда не расспрашивала меня об этих поездках, никогда не интересовалась, где мы были и что видели.
Поездки в Коулрейн, когда-то сами собой разумеющиеся, теперь стали для меня долгожданными подарками. Я очень скучала по этой большой семье, по теплу дома бабушки с дедушкой и компании двоюродных братьев и сестер.
В редкие дни отец все-таки решал, что нужно съездить к старикам, и тогда вечером, накануне визита, в отгороженном шторкой углу кухни наполняли жестяную ванну. Я садилась в мыльную воду, терла себя губкой, мыла голову. Мама вытирала меня полотенцем, накидывала на мое тощее тело свой старый халат и усаживала перед печкой. Потом брала в руки свою массажную щетку и расчесывала мне волосы, пока они не начинали блестеть. На следующее утро мне выдавали лучший наряд, отец начищал мои туфли, а мама придирчиво оглядывала меня с ног до головы. Волосы мне зачесывали назад и закрепляли черным бархатным ободком. Глядя на себя в зеркало, я видела совсем другую девочку. Это был вовсе не тот неряшливый ребенок в мятом платье, к которому привыкли мои одноклассники из сельской школы, а ребенок ухоженный, опрятно одетый, ребенок любящих родителей.
Это было началом другой игры с участием уже нас троих, игры в счастливую семью. Этой игрой дирижировала моя мама, это была игра в воплощение ее мечты, мечты о счастливом браке, красавце муже, доме с соломенной крышей и очаровательной дочке.
Во время этих «семейных» визитов моя мать сидела за столом с выражением лица, которое мне уже было хорошо знакомо. Она как будто совершала усилие над собой, пытаясь вытерпеть церемонию. Вежливая, чуть покровительственная улыбка играла на ее губах. Улыбка, в которой не было искренней радости, а лишь снисходительность, и я знала, что она исчезнет сразу, как только визит будет окончен и мы сядем в машину.
А по дороге домой начинался спектакль одного актера. Каждый родственник получал от матери нелестную оценку, которая сопровождалась ее смехом, но без намека на юмор. Я видела, как отцовская шея медленно наливается кровью, пока мать, упиваясь своим красноречием, напоминала ему о его корнях, при этом подчеркивая свое благородное происхождение.
Если в памяти моей матери навечно сохранился образ красавца Пэдди с танцплощадки, то в отцовских глазах она навсегда осталась классной англичанкой, которая была слишком хороша для него.
По мере того как мать излагала свои впечатления о визите к родственникам, мое радостное настроение меркло и к тому времени, как я добиралась до постели, поездка в Коулрейн казалась уже далеким воспоминанием. Игра в счастливую семью была окончена, и я знала, что она возобновится лишь в день следующего визита.
Как раз перед последним Рождеством, проведенным в доме с соломенной крышей, мы снова посетили бабушку с дедушкой. К моему восторгу, в крохотном чулане, где дедушка одно время чинил обувь, оказалась странная птица. Она была больше курицы, с серым оперением и красной глоткой. Цепь на ее лапке крепилась к кольцу в стене. Эта птица напомнила мне о моей тщетной надежде. Надежде на компанию. Надежде на свободу. Когда я спросила у бабушки с дедушкой, как она называется, они сказали: индейка.
Я тотчас окрестила птицу Мистером Индюком. Поначалу, опасаясь его клюва, который был значительно крупнее, чем у курицы, я просто сидела и болтала с ним. Потом, видя, какой он послушный, я осмелела и протянула руку, чтобы погладить его. Птица, еще не привыкшая к новой обстановке, безропотно позволила приласкать себя, и я подумала, что у меня появился новый пернатый друг. Никто мне не сказал, какая судьба была уготована моему новому другу.
Бабушка с дедушкой пригласили нас на Рождество, и я, одетая в свою выходную униформу, играла роль ребенка из счастливой семьи. Маленькая елка, перегруженная красными и золотыми украшениями, стояла у окна в тесной гостиной. Шумные родственники заполонили все помещение, напитки лились рекой, блюда передавались по кругу и с аппетитом поглощались. Мой отец, разогретый алкоголем, веселый и остроумный, находился в центре внимания. Он был любимым сыном и обожаемым братом в этой семье, а меня любили потому, что я была его дочерью.
Старики передвинули стол от окна, где теперь стояла елка, в середину комнаты. Стол раздвинули, и, поскольку это бывало слишком редко, поверхность приставки казалась сделанной из более светлого дерева. Столовые приборы были надраены до блеска, на каждом сервировочном месте лежала рождественская хлопушка, к столу были подставлены дополнительные стулья, позаимствованные у соседей. Меня усадили напротив отца.
Из крохотной кухни доносились вкусные запахи и шум великой суеты. Мясо, отварные овощи, хрустящий жареный картофель, все это в подливке, раскладывали по тарелкам и несли на стол бабушка и тетя. Моя мать помощь свою не предлагала, да ее и не просили.
Когда я увидела свою тарелку, доверху наполненную едой, у меня потекли слюнки; на завтрак я лишь выпила чашку жидкого чая и съела сухое печенье. Я с нетерпением ждала, когда кто-то из взрослых первым приступит к еде, чтобы можно было последовать его примеру, и тут отец ткнул в мой кусок мяса и рассказал, что случилось с моим другом.
Чувство голода сменилось тошнотой, за столом на какое-то время воцарилось молчание, пока я обводила присутствующих недоуменным взглядом. Глаза отца одновременно дразнили меня и бросали вызов. Я заметила, как переглянулись взрослые, обменявшись снисходительными улыбками, и с трудом заставила себя сдержаться, чтобы не выдать своих чувств. Интуиция подсказывала мне, что, если я откажусь от еды, это не только обрадует отца, но и позабавит других взрослых, которым не понять слез, пролитых по Мистеру Индюку.
И я съела мясо, хотя каждый кусок застревал у меня в горле. Проталкивая их, я чувствовала, как во мне поднимается слепая ярость, — так в то Рождество родилась ненависть. Смех за столом стал для меня символом заговора взрослых, и детство, которое еще не совсем меня покинуло, теперь держалось лишь на тонких ниточках.
Грохнули хлопушки — на головы посыпалось разноцветное конфетти. Лица взрослых полыхали от жара огня и виски, разбавленного водой, которое все, за исключением меня и матери, принимали в неограниченных дозах. Мать пила свой сухой шерри, а я — апельсиновый сок.
Все мои мысли были о той большой нежной птице, которая выглядела такой одинокой и несчастной в чулане, где прожила последние дни своей жизни. Мне стало стыдно, оттого что Рождество принесло ей смерть, и еще было стыдно за себя, ведь, боясь показаться смешной, я все-таки проглотила мясо.