Соблазнитель продолжал в том же духе, он тряс передо мной погремушку — помните погремушку, которой меня в младенчестве заставляли ходить? И вот цветок ипохондрии сжался в бутон и вместо него расцвел другой, не столь желтый, не столь болезненный — цветок честолюбия, жажда славы, пластырь Браза Кубаса.
Глава XXIX
ВИЗИТ
Я согласился. Отец победил. Я готов был принять брак и место, Виржилию и палату депутатов — обеих Виржилий, как выразился мой родитель в порыве нежности, вызванной политическими соображениями. Я согласился; отец дважды крепко обнял меня. Наконец-то он почувствовал во мне свою кровь.
— Ты едешь со мной?
— Нет, завтра. Я должен сходить к доне Эузебии.
Отец поморщился, но ничего не сказал, попрощался со мной и уехал. В тот же день, после обеда, я отправился к доне Эузебии. Я пришел не совсем кстати — дона Эузебия бранила негра-садовника; впрочем, она тут же оставила все дела и встретила меня так радушно, с таким искренним расположением, что я сразу почувствовал себя как дома. Помнится, она даже заключила меня в объятия, прижав к обширной груди. Усадила меня на веранде рядом с собой, не переставая радостно восклицать:
— Бразиньо! Подумать только! Как ты вырос! Кто бы мог сказать! Настоящий мужчина! И какой красавец! Меня ты, верно, и не помнишь...
Я возразил. Я прекрасно ее помню. Как можно забыть такого преданного друга нашей семьи! Дона Эузебия начала говорить о матушке, и так тепло, с таким искренним сожалением, что совсем меня покорила. Мне взгрустнулось. Дона Эузебия поняла это по выражению моих глаз и изменила направление разговора, попросив меня рассказать ей о моих занятиях, путешествиях, сердечных делах... Да-да, и о сердечных делах; дона Эузебия была веселой старушкой. И я вспомнил события 1814 года, Виласу, заросли, поцелуй и мою шалость... В эту минуту дверь скрипнула, послышалось шуршание юбок, и свежий голос проговорил:
— Мама... мама...
Глава XXX
ЦВЕТОК ЗАРОСЛЕЙ
Голос и юбки принадлежали смуглой девушке, которая, увидав постороннего, на миг задержалась в дверях. Но замешательство длилось недолго. Дона Эузебия прервала его, добродушно проговорив:
— Поди сюда, Эужения, поздоровайся с доктором Бразом Кубасом, сыном сеньора Кубаса; он приехал из Европы.— Обернувшись ко мне, она добавила: — Моя дочь Эужения.
Эужения, цветок зарослей, взглянула на меня с любопытством и робостью и, едва ответив на мой поклон, медленно подошла к креслу своей матери. Та поправила ей растрепавшуюся косу, говоря:
— Ах, проказница! Вы и представить себе не можете, сеньор доктор, что это за девочка...— И она поцеловала дочь с такой горячей нежностью, что я опять вспомнил матушку, расстроился, и — к чему скрывать? — во мне вдруг пробудились отцовские чувства.
— Проказница? — сказал я.— На вид она уже вышла из этого возраста.
— Сколько вы ей дадите?
— Семнадцать.
— Ей годом меньше.
— Шестнадцать. Совсем невеста!
Эужения не смогла скрыть удовольствия при этих моих словах, но она тут же справилась с собой и продолжала стоять молча, холодно, прямо. Она выглядела старше, серьезнее своего возраста; может быть, она по-детски резвилась, когда не было посторонних; но сейчас, спокойная, невозмутимая, она казалась чуть ли не замужней дамой, и это даже несколько уменьшало ее девическое очарование. Скоро она перестала дичиться; мать расхваливала Эужению, я благосклонно слушал, а девушка улыбалась, и взгляд ее вспыхивал, будто в голове у нее порхала златокрылая бабочка с брильянтовыми глазами.
Вдруг на веранду влетела настоящая большая черная бабочка и принялась кружить над доной Эузебией. Дона Эузебия вскрикнула и поднялась, бессвязно бормоча:
— Сгинь!.. Прочь, дьявол!.. О пресвятая дева!..
— Не бойтесь,— сказал я и, достав из кармана платок, выгнал бабочку.
Дона Эузебия уселась на прежнее место, тяжело дыша, слегка сконфуженная. Дочь, немножко побледнев, мужественно скрывала страх. Я пожал им руки и вышел, смеясь про себя над бабскими суевериями, смеясь философски, свысока, снисходительно.
Вечером я увидел дочь доны Эузебии едущей верхом в сопровождении слуги; она приветливо помахала мне хлыстиком. Признаться, я надеялся, что, проехав несколько шагов, она обернется; но она не обернулась.
Глава XXXI
ЧЕРНАЯ БАБОЧКА
На другой день, когда я готовился уезжать, в мое окно влетела бабочка, черная бабочка, и больше и чернее вчерашней. Я вспомнил происшедшее накануне, рассмеялся и стал думать о дочери доны Эузебии, о том, как она испугалась и как все-таки сумела сохранить достоинство. Бабочка, вдоволь налетавшись вокруг меня, села мне на голову. Я стряхнул ее, она села на оконное стекло. Я согнал ее, бабочка перелетела на старый портрет моего отца. Она была черна, как ночь. Сидя на портрете, она медленно и, как мне казалось, насмешливо шевелила крылышками. Я пожал плечами и вышел из комнаты; вернувшись в нее много позже и найдя бабочку на прежнем месте, я почувствовал раздражение, схватил салфетку и смахнул ее.
Она упала, но была жива; она трепетала, поводила усиками. Мне стало жаль ее; я осторожно взял и посадил ее на подоконник. Но было поздно: через минуту она умерла. Мне стало как-то не по себе.
«Я больше люблю голубых бабочек»,— подумал я.
Эта мысль, несомненно, самая глубокая из всех, высказанных с тех пор, как существуют бабочки, несколько меня утешила и примирила с самим собой. Я даже с некоторой симпатией принялся разглядывать трупик бабочки. Я представил себе, как она сегодня утром вылетела из леса — сытая, веселая. Была прекрасная погода. Скромная черная бабочка беззаботно порхала под голубым небесным сводом — он всегда голубой, над крыльями любого цвета. Очутившись у моего окна, она влетела и встретила меня. Может быть, никогда раньше она не видела человека, не знала даже, что это такое. Описывая вокруг меня бесчисленные круги, бабочка убедилась, что у меня есть глаза, руки, ноги, что я огромного роста — настоящее божество! И бабочка сказала себе: «Может быть, передо мной — создатель бабочек?» Мысль эта потрясла и испугала ее, и она со страху решила, что сумеет задобрить своего создателя, поцеловав его в голову. И она поцеловала меня в голову. Прогнанная мной, бабочка уселась на оконное стекло и оттуда увидела портрет моего отца. Сделав до некоторой степени правильный вывод: «Вот отец создателя бабочек»,— она полетела к нему просить пощады.
Удар салфеткой положил конец ее полетам. Ни голубая необъятность неба, ни яркое великолепие цветов, ни зеленая роскошь листьев не смогли спасти ее от самой обыкновенной салфетки, простого куска полотна. Видите, как хорошо быть сильнее бабочек! Справедливости ради я вынужден признать, что, будь она голубой или, скажем, оранжевой, я бы, может быть, насадил ее на булавку, ведь подобное украшение радует глаз. Эта мысль снова меня успокоила; я соединил большой и средний пальцы и легким щелчком стряхнул покойницу в сад. Пора было; к ней уже спешили жирные муравьи... Нет; я все-таки возвращаюсь к первой мысли. Почему она не родилась голубой?
Глава XXXII
ХРОМАЯ ОТ РОЖДЕНИЯ
Я пошел заканчивать сборы. Теперь я уеду, уеду немедленно, даже если какой-нибудь неосмотрительный читатель попробует задержать меня неуместным вопросом: что такое, в сущности, предшествующая глава? Нелепость или намек?.. Однако я плохо знал дону Эузебию. Я был совсем готов, когда она явилась, умоляя меня отложить отъезд и в этот день у нее отобедать. Я пытался отказываться, но не тут-то было: дона Эузебия упрашивала, упрашивала, упрашивала меня, и я сдался. К тому же я должен был ей этот визит.
Для моего прихода Эужения оделась крайне просто. Думаю, что для моего прихода, хотя, может быть, она часто ходила так. Даже золотые сережки, в которых она была накануне, исчезли из ее изящных ушей, необыкновенно шедших к ее головке нимфы. Скромное, без всяких украшений, белое муслиновое платье застегивалось у ворота не брошью, а перламутровой пуговицей; такими же пуговицами застегивались манжеты; никаких драгоценностей и в помине не было.
Столь же простой была и ее душа. Мысли ее отличались ясностью, манеры — естественностью и прирожденной грацией и все-таки было что-то... ах да, рот: рот ее матери, живо напомнивший мне эпизод 1814 года; мне даже захотелось сочинить с дочкой импровизацию на ту же тему...
— Теперь я покажу вам усадьбу,— сказала дона Эузебия, когда мы допили последний глоток кофе.
Мы вышли на веранду, спустились в сад, и тут я заметил нечто, меня поразившее. Эужения чуть-чуть прихрамывала, но только чуть-чуть, так что я даже спросил ее, не оступилась ли она. Мать тотчас замолчала; дочь спокойно ответила: