– У нас в Лукино дом так дом, – рассказывал Саныч. – Настоящий, двухэтажный. Комнаты не с перегородками, а со стенами. У меня своя комната была, с окном. И Ловать видно, воздух всегда водяной, свежий, не то, что тут. И плоты ползут, медленно так, задумчиво. А тут овраг. А человек должен на просторе жить, – рассуждал Саныч. – На ветру, на солнце, а не в овраге каком-то. В овраге одни овражники вырастают. Такие…
Саныч скорчил препоганую рожу, неузнаваемую почти.
– А потом эти овражники в полицаи записываются. Вот из нашей деревни никто в полицаи не пошел, а тут, небось, половина. Оврагом дышат, что с них взять. Фашисты, кстати, это знают, они всегда первым делом в такие места едут, за предателями. Я бы сжег все это…
– А городские как? – спросил я.
– Тут все по-разному. В городе всего понамешано, не поймешь его. Наверное, кто-то и пошел в фашисты, мало ли. Я вот, если честно, не очень понимаю, откуда у нас их так много, а? В каждой деревне пара штук да найдется…
Я тоже про это думал, про предателей. Лично я вот ни одного не знал, ну, то есть ни один мой знакомый в предатели не записался. Хотя с другой стороны я полтора года уже никого не видел, или больше. Человека ведь никак не поймешь. Вон тот, Паша, мы с ним могли вместе на «Чапаева» ходить, или на пароходе кататься весной, или на демонстрации с портретом рядом шагали, а теперь он в фашистах.
– А ты как жил в своем городе?
– Ничего. У нас дом рядом с площадью, на втором этаже.
– С балконом?
– Ага.
– Ясно, – кивнул Саныч. – Папка тоже балкон хотел пристроить, бревен насушил, да война началась, не до балконов стало. А ты кем думал потом стать? Фотографом, наверное?
– Не знаю, – ответил я. – Не думал вообще…
– А я плотовщиком хотел. Плотогоном то есть. Я уже четыре раза ходил, в пятый собирались… Потом на сплав пойду. Там здорово. Построишь шалаш, фонарь выставишь, и плывешь, уху варишь…
Саныч стал смотреть вправо, в лес. И я тоже посмотрел. Изгородь. Вдоль дороги, метрах в двадцати тянулась изгородь. Колья, жерди, все как полагается.
– Зачем изгородь в лесу? – не понял я.
– Коров пасли, – ответил Саныч. – Может, и пасут. А изгородь для того, чтобы в овраг не попадали.
– А почему не на лугу пасут?
Коров в лесу пасут, дома, как жучки, хлебом пахнет. Я никак не мог понять эту свою жизнь, пытаться бросил. А первое время все старался. Вот ты живешь в городе, на втором этаже с балконом, ходишь в фотографический кружок, а вечером подтягиваешься на косяке, и уже семь раз, почти ГТО, и отец уезжает каждое утро на свой завод, а мать печет голландские пирожки на один укус, и сестра… а потом раз – мельтешенье какое-то, грохот, сирены, огонь, и я уже иду через лес, и прячусь в канаве, в руке нож, и никакого промежутка, все другое. А я уже и не помню, с чем эти пирожки, почему-то представлялось, что с горохом, хотя кто будет с горохом печь?
– Я с Ковальцом работал, между прочим, тот у сплавмастера помощником был, сапоги штопал, за папиросами бегал. А сейчас ходит с важной мордой. А сам всего трех немцев завалил, да и то гранатой, любой дурак так завалит. А вот он пусть из «Тэтэхи» попробует, тогда посмотрим. Зато командовать любит, командир… Не, не пойду в плотогоны. Там теперь Ковалец будет руководить, мне с ним не ужиться. Поеду в Новгород, устроюсь куда-нибудь. А потом в Ленинград может, его после блокады надо восстанавливать, люди нужны… Не, ты посмотри!
Саныч указал палкой.
Виселица. Точно. Прямо у въезда построили.
Саныч успокоил.
– Не дергайся, тут еще никого не вешали.
– А ты почем знаешь?
– Да видно же.
Я всмотрелся повнимательнее. Виселица как виселица, как тут поймешь…
– Да не останавливайся ты, – Саныч взял меня за рукав, потащил дальше. – Чего, виселиц не видел? Не привлекай внимания, топай.
Видел. А все равно не могу до конца привыкнуть. Вот каких-то два года назад кто мог представить, что в наших городах будут стоять виселицы? Ага, вот и я не мог. Мне и само слово не нравилось, гадкое, похожее на сгнившую, скользкую, но почему-то еще живую змею. И когда первый раз увидел, чуть в обморок не свалился. Да и сейчас тошнить начинает. Виселица… Как будто в книжке про Жанну Д, Арк, про темные века, про чуму, виселица должна быть старой и гнилой, покосившейся, с обязательным вороном на перекладине. А эта свеженькая, дерево новое, потемнеть не успела, бодрая какая-то. И веревка тоже новая, а в петле для чего-то коряга.
– Не вешали тут, – повторил Саныч, когда мы проходили мимо. – Это они для устрашения поставили. Для напоминания, кто тут хозяин.
Хотелось верить. Скорее всего, так оно и было, Саныч никогда не ошибался, почти никогда.
Ветер дунул, коряга гулко ударила по столбу.
– Может, сломаем как? – глупо предложил я. – Смотреть погано…
– Зачем? – возразил Саныч. – Полезная вещь. Не надо будет заново строить.
Саныч ухмыльнулся.
Вошли в деревню. Никого. Нет, люди есть, чуется, но прячутся. Мужиков не осталось вовсе, молодняка тоже, бабы, дети да старухи, как везде. Шторы задернуты, цветов на подоконниках вообще никаких, и не выглядывает никто, неинтересно им уже выглядывать, страшно.
Мужиков нет, дома перекосившиеся, наличники поползли, крыши промялись от снега, чинить некому, заборы кое-где вообще сломаны и в снег втоптаны, нет порядка. Тополей много. Высокие понавыростали, наверное, летом все пухом засыпает, по колено. Гнезд на них много, висят черными комьями, неприятная деревенька, навстречу никого так и не встретилось. И тишина, неприятная, в рукава вместе со стужей вползает. А под ногами каша, никого нет, а дорога расхожена, это они от нас что ли попрятались?
– Ты в школу ходить любил? – спросил вдруг Саныч.
– Нет.
– А я любил. В школе хорошо было. Уроки легкие всегда, учиться просто. В начале урока я всегда руку тянул, быстренько ответишь, а потом спать уже можно. Глаза в книжку опустишь – и спишь себе, никто тебя не трогает. Я бы и до седьмого класса учился, но папка заболел, пришлось на фанерку идти. А там с утра до вечера вкалывай, и не деться никуда… У тебя по русскому что было?
– А… Не помню что-то.
Действительно не помнил, пять, наверное.
– У меня четыре. А остальные все пятерки… Слушай, интересно, а вот нам в армии служить надо будет, а? Мы ведь сейчас вроде как в армии, но только в партизанах, это как, засчитывается?
– Не знаю. Я так далеко не думаю.
– Зря. Надо сейчас думать. Я спрошу у Глебова. Я бы еще послужил. В армии хорошо, кормят, и вообще. Кажется, пришли.
На отшибе, чуть в низине, стоял дом художника.
– Наверное, он, – сказал Саныч. – Ничего домишко, богатый…
Дом у художника на самом деле хороший. Высокий, северный, из толстых бревен, крыша широкая, в таком, наверное, могли сразу три семьи ужиться. Две трубы, что совсем редко встретишь, и сзади дома еще прицепом отдельный сруб, или сеновал, или как оно там называется. Большое все, не дом, настоящий корабль, занесло его сюда сто лет назад большим разливом, он и застрял. Забора тоже нет. Если в деревне заборы попросту поломаны, то тут, похоже, и не стояло его никогда, зачем забор кораблю?
– Ничего избушка, – сказал Саныч. – Башни не хватает. Я однажды четырехэтажный деревянный дом видел, потом он сгорел, правда. Места полно, должен пустить, пойдем, постучимся. Ты молчи, я сам все, что надо скажу.
Сошли с улицы и сразу провалились в снег, очень неудачно, в канаву, почти по пояс, выбирались долго, Саныч матерился, а потом сказал, что так даже и лучше – жальчей выглядеть стали, а советский художник должен жалеть советского ребенка, несмотря на то, что у нас тут вокруг одни фашисты.
– Странно… – метров за двадцать Саныч остановился. – Ты видишь?
– Вижу. Следов нет?
– Нет. Дом есть, а следов нет. Хотя он может долго не выходить… Или умер уже…
Саныч стал вглядываться в снег.
– Нет, не умер. Печку иногда топит.
Я тоже присмотрелся к снегу, увидел небольшие черные точки сажи. Печь на самом деле топили.
– Дома художник, – сказал Саныч. – Жаль, что нужник с другой стороны, в него-то он тропинку протоптал. А, какая разница…
Саныч прохрумкал до дома, стал стучать в косяк. Терпеливо, тук-тук, тук-тук.
Не открывали долго, как и обещал сухорукий. Дверь отворилась неожиданно, ни шагов, ни пыхтенья с той стороны, наверное, хозяин стоял и слушал, что мы скажем про него. Или опасался, кто сейчас просто так чужим откроет? Да еще на оккупированной территории.
Но открыл.
Старик совсем. Тощий. Усы, когда-то давно были с завитушками, сейчас неухожено обвисли. В обычной телогрейке, в валенках, то, что он художник никак не понятно. От художников всегда краской пахнет, и руки всегда перемазаны. А у этого руки в угле. И варежки смешные – обрезаны наполовину и пальцы наружу торчат.
– Здравствуйте, – сказал Саныч. – Мы не на ту дорогу свернули, заблудились уже, а поздно, нам сказали, что у вас тут можно переночевать?
Художник прищурился. На меня он почему-то не смотрел, на Саныча пялился, сразу определил, кто здесь главный. Кто опаснее. У всех этих художников чутье, вот наш, из дома пионеров, всех в шахматы обыгрывал, потому что угадывал, куда следующий ход сделают.