Именно в тот вечер в дом Монка пришли горожанки с корзинами цветов. Кто бы придал этому значение? Генерал замучился в тот вечер принимать поздравления, хотя виду не подал и ни для кого не закрыл двери – такой он был человек. А тут – девицы явились. Тем более, как отказать? Девицы общим числом семь или восемь, сословия среднего, и свеженькие, и дозрелые; нарядные, беленькие – чудо! И миловидные: все, кроме одной.
Последней вошла она, самая худая и невзрачная из всех. Я не мог понять, сколько ей лет; ни одного признака возраста на лице, но теперь, с высоты своего опыта, я бы поставил на то, что ее настоящая юность миновала. Не только ее лицо, но и руки, плечи, шею и груди покрывал толстый слой пудры, так что нельзя было определить, смугла она или бледна. И на этой глазури были нарисованы лихорадочно-красные пятна на щеках и губы – я клянусь вам, от вида ее губ меня бросило в дрожь. Точно такие же она могла нарисовать у себя на ладони или на спине – под помадой не угадывалось никаких выпуклых форм, данных всему роду человеческому. Я уже не раз думал: что, если у нее вовсе не было рта? В довершение вообразите себе вот такой величины круглые бесцветные глаза и маленький крючковатый нос, как клювик у совы. Ее волосы были неестественно легкими, так что я подумал о накладке из крашеного страусового пера.
Монк уже снял парик и собирался позвать снимать сапоги, но, увидев девическое посольство, согласился принять. Он вышел к дверям и улыбался ровно до тех пор, пока не встретился взглядом с худышкой. Я был свидетелем, никто не расскажет о произошедшем с той же достоверностью, что и я: Монк побледнел как серебряная монетка. Он уже не смотрел ни на кого другого и медленно пятился. Мне стало любопытно. Я смотрел во все глаза и пытался уловить, что происходит. А худышка тем временем обшарила комнату взглядом мародера, заметила меня – я тоже невольно сделал шаг назад под тяжестью ее взгляда. Но не я нужен был этой женщине. Она не опустила глаза, не смутилась, а заметив Монка, стала бесцеремонно разглядывать его, в точности как вульгарные типы пялятся на женщин.
Не помню, как другие девицы ушли восвояси, оставив пару корзинок цветов у порога. Мы остались втроем. Никто так и не произнес ни слова – все происходило в полной тишине. Мы слышали, как на улице взрываются шутихи. Монк кивнул гостье, приглашая войти, и она прошагала в его внутренние покои. Она прошла очень близко от меня, а я не почувствовал ни запаха духов, ни воспетой Шекспиром женской телесной вони. Клянусь, это было уже по-настоящему ненормально. Дверь за ними захлопнулась, я вышел из оцепенения, и первое, о чем я подумал в тот момент – о невозможном для Монка выражении страха и покорности на лице. Невозможно! Невозможно было представить, чтобы этот человек боялся или сложил руки перед судьбой. Но именно это выражение я видел, когда он в последний раз мелькнул в дверном проеме. И я спохватился: не дал ли я маху, позволив девице войти? Она могла быть кромвелианкой или последовательницей какой-нибудь протестантской секты. Дурочка - вообразила себя Юдифью и пронесла под платьем заряженную пистоль или стилет. Я должен был досматривать входящих. Но разве я это сделал? И что теперь? – внутренне метался я – позвать кого-нибудь или самому обнажить шпагу и ворваться внутрь? Но нет, двусмысленность ситуации связывала меня по рукам и ногам, я попросту боялся предпринять что бы то ни было. Это все моя нерешительность – качество, которое, в конечном счете, не позволило мне прожить ту жизнь, какую я всегда для себя хотел.
Через некоторое время девица вышла. В пудре на ее плечах остались длинные следы от пальцев, но больше ничего не изменилось, и ее лицо по-прежнему ничего не выражало. Монк проводил ее до двери, не сказав ни слова. На секунду мы встретились с ним глазами. В его взгляде я увидел испуг и стыд – чувства, невозможные, невероятные для героя банки Габбард. Впрочем, на мою скромность он всегда мог рассчитывать – как и на то, что я не стану задавать никаких вопросов.
Прошли недели и месяцы; события того вечера не забылись, но немного поблекли. Чего только ни происходит в особенные дни – думал я, – верно, и полые холмы открываются. Каково же было мое удивление, когда в один прекрасный день к Монку явился некий домовладелец и торговец шерстью Фулль. Оказалось, та не владеющая искусством женской стыдливости посетительница не была ни привидением, ни фейри. Ее звали Мэри, и она приходилась коммерсанту внучатой племянницей. Фулль счастливо застал генерала в Лондоне, просил о приеме и смиренно ждал несколько часов, пока я пообедаю и передам его просьбу. На аудиенции выглядел униженным и, стесняясь, спросил, может ли Монк оказывать какое-либо вспомоществование новорожденному. Проситель объяснялся сбивчиво, но мы с Джорджем сразу поняли, кто такая его племянница, едва он упомянул, о последствиях какой ночи толкует. Джордж мог бы с легкостью отказаться – кто бы его уличил, кто упрекнул? Однако он неожиданно быстро, и так же стесняясь, признал все и обязался деньгами. Я думаю, Фулль удивился такому обороту больше моего. Он, видно, не рассчитывал ни на что, а пошел по велению племянницы, которой наверняка сам боялся (демоническая стерва, что и говорить, хоть и из плоти и крови), и я не мог не сочувствовать ему.
На некоторое время мной овладело маниакальное желание увидеть Мэри Фулль еще раз. Нет, я не хотел посмотреть на ту тропинку, которой прошел генерал, и уж тем более не хотел ходить по ней сам. Мне нужно было всего лишь избавиться от наваждения, взглянуть на нее при свете дня. Хотел увидеть ее с опухшим по утреннему времени лицом, непричесанную, ненакрашенную – чтобы увидеть в ней обычное женское смущение. Или застать за стиркой, за надраиванием чугунных сковород – той работой, которая лишает женщин их красоты и сатанинской гордыни, напоминая, что Ева – обезьяна рядом с Адамом. Я хитростью выманивал у Монка поручения, с которыми мог бы появиться в доме Фулля – передать деньги или справиться о здоровье – но уловки не помогали. Каждый раз высовывалась одна из ее отвратительных родственниц, старых, смуглых, костлявых и толстоносых, и говорила, что Мэри сейчас в другом месте или занята или больна. Я бы мог настоять или использовать силу, но боялся, что Монк узнает о моей проделке и оскорбится.
Так, единожды для забавы и из любопытства скроенная гримаса приросла к моему лицу. Служба пошла не так, как я того хотел. Военная и флотская карьера не сложилась, не склеилась, не произошла – как ни горько. А ведь кто знает, сейчас я мог бы лежать на дне Мидуэя, ни о чем не беспокоясь, молодой и прекрасный. Но – что теперь об этом. Моя служба при Монке превратилась в тягостное влачение дней. Из-за своей непрошенной расторопности стать поверенным в его делах я так и оказался вытеснен из подлинно мужского круга в дуэньи. Каждый месяц я приносил деньги в дом на Фостер Лейн и спрашивал, здоров ли «тот ребенок». Служба моя была легка и тем унизительна, потому вскоре я возненавидел своего подопечного. Что до Монка, он ни разу не пришел на него взглянуть, даже из любопытства. Думаю, дело неловкости, которую он испытывал перед герцогиней Албемарл. Как-то раз он сказал мне: ты единственный приличный человек рядом с ним… Не просил взять его к себе в дом или заботиться о его будущем – но ничего не значащая фраза наложила на меня тягостные из-за своей неясности обязательства, и я нес этот груз долгие годы, лишь сравнительно недавно избавившись от него – благодаря Пимблтону.
Да, ребенок… Первое время, еще не зная, на что он похож, я думал – что за кобольд должен был вылезти из неблагого лона девицы, словно в насмешку носящей христианское имя? Но, увидев его в первый раз на руках у Фулля, испытал разочарование. Он ни единым волосом не пошел в отца. О том вы знаете лучше меня: его нельзя назвать ни привлекательным, ни высоким, ни обладающим жгучими черными глазами и кудрями. Однако, и в мать он не удался. Он не оказался жутким безгубым гоблином или прозрачным умертвием — обычный ребенок, не упитанный и не тощий, он просто сидел на руках у Фулля и с чавканьем жрал моченое яблоко, злобно на меня зыркая, будто я сейчас нападу, отберу обслюнявленный плод и съем. Вот и все чудеса.
Смерть Монка стала генералу избавительницей ввиду его многочисленных болезней, и все равно я пережил утрату тяжело. Телесные страдания Джорджа я ощущал как свои, его смерть была для меня желанна и ужасна в той же мере, что и для него. Нажитое состояние герцога измерялось не тысячами, а долгами, о чем нотариусы объявили во всеуслышание спустя положенный срок после похорон, а я знал и до соборования. Ребенку в тот год исполнилось семь. Вкладывать в его нужды свои средства я не собирался, и в том был с собой честен. Потому несколько недель после погребения я спал, не гася свечу и ожидая, что тень генерала придет ко мне сказать, как плохо я забочусь о его сыне. Лишь бы раз он пришел ко мне – я бы многое ему ответил. Я бы, наконец, поговорил с ним начистоту! Я бы сказал: не знаю, за какие грехи тебе была послана эта Медуза, но я имею право не отвечать за наследие твоей безбожной связи! Твой отпрыск немало изъел твоих денег, так что и его вина есть в том, как пренебрежительно о тебе говорят многие в нашем главном в мире городе! Нет, я не хочу дальше тащить твой груз. На сем уходи, милый призрак. Уходи.