— Макар?! — воскликнул Семён и невольно поглядел вправо, на дорогу, по которой недавно в Михайловку прошагал человек с котомкой, издали похожий на дядю Ивана, уже несколько лет находившегося в заключении.
Витька понял этот взгляд, проговорил:
— Может, они вместе и приехали.
Семён хмуро молчал. Макар Кафтанов, его дядя по матери, был знаменитым вором, большим специалистом по ограблению магазинов. В свои двадцать восемь лет он уже имел шесть судимостей…
* * * *
После завтрака Фёдор Савельев через хлев вышел на двор, крикнул зычно и властно:
— Кирья-ан!
Тотчас отмахнулись в инютинской избёнке дощатые двери, на покосившееся крылечко с лохмотьями облезающей краски стрелой выскочил, что-то дожёвывая, Кирьян Инютин.
— Позавтракал? Айда на станцию.
— Воскресенье же… Я поллитровку в погреб кинул, чтоб нахолодала.
— Какая поллитровка! На носу уборочная, а твой трактор ещё в развале весь.
— Так… Чего же, раз надо, стало быть, значит, я разом, — тотчас согласился Кирьян.
Избёнка Инютиных, сложенная из тонких и корявых бревёшек, рядом с просторным домом Савельевых казалась особенно маленькой, ветхой и невзрачной. Таким же невзрачным и никудышным был узкоплечий и гололобый Кирьян Инютин по сравнению с глыбистым, медвежковатым Фёдором Савельевым.
Кирьян нырнул обратно в тёмный зев сенок. С огорода, неся что-то в фартуке, подошла к крыльцу жена Кирьяна — остроносая, с узкими глазами, из которых вечно бил шалый огонёк, Анфиса. Крутогрудая и статная, она, несмотря на свои тридцать девять лет, всё ещё казалась девчонкой.
Она шла, не замечая Фёдора. Её старенькая, ветхая юбчонка была высоко подоткнута, красные, нахолодавшие икры, вымоченные росной огородной зеленью, залеплены грязью.
— Здоровенько ночевали, — сказал Фёдор.
— Ой! — воскликнула женщина, торопливо одёрнув юбку.
Фёдор шагнул к плетню, разделявшему их усадьбы.
— Подойди-ка…
Анфиса качнулась, словно в нерешительности, подошла.
— Ну? — Глаза её были опущены, припухшие, красноватые веки чуть подрагивали.
— Как стемнеет, буду ждать… в наших подсолнухах, а? — трогая ус, кивнул Фёдор на делянку подсолнухов, прилепившуюся на задах огорода. — Придёшь?
Анфиса брызнула на Фёдора крутым, как кипяток, взглядом и молча принялась рассматривать молоденькие огурчики, лежавшие у неё в фартуке.
— Жалею я, что отдал тебя Кирьяну, — усмехнулся Фёдор. — Ишь, не стареешь будто. Износу тебе нету. А моя Анна…
— Чего теперь об этом… — вздохнула Анфиса.
— Так придёшь?
— Ладно. Если Кирьян не проснётся, — просто сказала Анфиса и, видя, что Кирьян вышел из дома, ткнула огурцом в широкую ладонь Фёдора. — Попробуй, с нашего огорода.
— Огородница ты знатная, на всю улицу, — произнёс Фёдор.
— Это уж действительно, — хмуро подтвердил Кирьян. — Про всякую овощ ещё слыхом не слыхать, а у неё уж на столе… Ну, пошла! — раздражённо прибавил он и подтолкнул жену к крыльцу.
Фёдор и Кирьян вышли на улицу и молча зашагали к МТС.
* * * *
После колчаковщины Фёдора Савельева, по совету председателя волисполкома и бывшего командира партизанского отряда Поликарпа Кружилина, назначили начальником Шантарского почтового отделения, а Фёдор взял бывшего бойца своего эскадрона Кирьяна Инютина в завхозы. На почте они проработали без малого десять лет — до 1931 года. Сперва вроде всё было хорошо, но с годами Кирьян стал попивать, наловчился потихоньку сплавлять на сторону кое-что из почтового хозяйства — то моток проволоки, то дюжину-другую сосновых телеграфных столбов, то конскую упряжь. Фёдор неоднократно мылил ему за это шею, тряс увесистым, заволосевшим на казанках кулаком перед крючковатым Кирьяновым носом.
— Да что ты, что ты, Фёдор, — моргал невинными глазами Инютин, вытирая ладонью проступавшие на залысинах крупные капли пота. — Да рази я, переворот мне в дыхало, осмелюсь что с государственной ценности… Не иначе конюхи, разъязви их, пропили. Я прижму их, паразитов, они у меня иголки больше не своруют…
Потом Кирьян ловко научился вскрывать посылки, вытаскивать оттуда разное барахло. Жалоб на работу почты было всё больше. И вскоре Фёдору пришлось оставить работу.
— Бывший партизан! Лихой командир эскадрона! — гремел на него Кружилин, ставший к тому времени секретарём райкома партии. — Да какого эскадрона?! Лучшего в полку! Развалил почту, распустил людей… Меня подвёл… Позор!
После этого Фёдор устроился на работу в недавно организованную районную контору «Заготскот» — приёмщиком в Михайловское отделение.
В Михайловке первым, кого он встретил, был младший брат Иван — белобрысый, точно вылинявший от долгого сидения в тёмной яме, худой как палка, с тонкой и жёлтой кожей на скулах, сквозь которую, казалось, просвечивали кости.
— Ты?! — удивился Фёдор. — Как ты тут?!
Иван отвернулся, поглядел на угрюмые в вечерней наволоке глыбы Звенигоры. Под мышкой у него торчал кнут.
— Пастухом я работаю на отделении, — сказал он.
— Ну, это мы исправим живо, — усмехнулся Фёдор. — С бандитами я не разучился управляться. Откель же ты, контрик?
— Яшка Алейников разъяснит… коли потребуется, — сказал Иван и пошёл. Распахнутые полы его заскорузлого под дождями и степными ветрами брезентового дождевика цеплялись за жестяные стебли полынника.
Яков Алейников, бывший начальник разведки кружилинского партизанского отряда, после гражданской войны работал в ГПУ. Узнав, зачем пожаловал к нему Федор, Алейников потер косой рубец на левой щеке — след зубовской шашки, сказал:
— Брательника твоего еще в двадцать пятом выпустили из Барнаульского домзака. Он свое отсидел.
— Пять лет врагу Советской власти — что за мера?!
— Суду видней было. Нашли смягчающие вину обстоятельства. Потом несколько лет работал в Барнауле — бондарил в какой-то мастерской, мыл в затоне керосиновые баржи. Там же и женился на буфетчице какого-то парохода. Сюда переехал с нашего ведома. В артель колхозники поостереглись его принять…
— И я не буду с ним работать. Понял?
— Я-то понял… Я бы всех подобных субъектов, которые об контрреволюцию замарались, к стенке — и весь вопрос. Для страховки и спокойствия в стране. Да Кружилин говорит — пусть работает, ничего… Цацкаемся. Они бы с нами не цацкались… — И, походив по кабинету, остановился у окна, глубоко зацепил Савельева холодным взглядом из-под сдвинутых лохматых бровей. — А что ты уж с такой злобой к нему? Брательник всё же…
— А непонятно разве?
— Ну ладно, — усмехнулся Алейников. — Это дело ваше, родственное, так сказать. — И опять потерев шрам на щеке, прибавил: — А ежели подойти с классово-пролетарской точки зрения, то я бы тебя просил, Федор, если что заметишь в нем… душок какой, мысли… не говоря уже о действиях…
— Ты?! — Федор хотел встряхнуть его за новые, глянцево блестевшие от солнечных лучей, бивших из окна, ремни, но не решился. — Шпионить я не буду. Это уж как хошь.
И ушел. Яков Алейников, чуть приподняв лохматую бровь, проводил его задумчивым взглядом.
Как ни кипел Федор, а пришлось ему жить в Михайловке рядом с ненавистным братом. В гости один к другому не ходили, друг с другом не разговаривали. Разве только Иван иногда, отогнав гурт нагулянного скота в Шантару, отдавая Федору сопроводительные документы, спрашивал:
— Всё?
Федор, пошевеливая усом, долго рассматривал цифры и подписи на измятых, желтых листках и кидал, не удостаивая Ивана взглядом:
— Всё.
Крепла, закручивалась тугим и тяжелым узлом давняя вражда между братьями, рождала догадки у михайловских колхозников, плодила бесконечные пересуды.
— Зудит рука у Федора на контру. Хлестанет, должно, когда-нито…
— Обои они кандыбышны… в смысле — одного поля ягода. Федор-то тоже кулацкую дочку в жены взял…
— А зря вы. Кафтанов зверь был, спытали его милости. А дочь его, Анна эта, партизанила вместе с Федором…
— Партизанила… Блуд чесала об Федьку — это верно…
— Из одной чашки, хе-хе, братовья, должно, хлебали…
Слушая деревенские пересуды и шепотки, ловя на себе то откровенно насмешливые, то вопросительно-удивленные взгляды, Федор мертвел лицом.
— Слушай, уезжай ты отсюда к чертовой матери! — примерно через год не выдержал Федор. — Уходи от греха! Добром прошу.
— Чем я тебе сейчас-то мешаю? — шевельнул Иван усами.
— Усы мне твои не нравятся! — полоснул Федор брата откровенно ненавидящим взглядом.
Усы Иван отпустил недавно, такие же густые и жесткие, как у Федора, такой же подковкой. Разница были лишь в том, что у Федора они были черными как смоль, а у Ивана светло-русыми, под цвет бледно-серых, как застывшее в июле знойное небо, глаз.