Бутус, слава богу, Олега Петровича узнать никак не мог —душа его пребывала сейчас в удивительном стерильном пространстве, где по гладким асфальтовым полям катились громоздкие свинцовые шары, оталкиваясь между собой с глухим ритмичным стуком. С похожим стуком билась в висках Бутуса его собственная кровь, подгоняемая одеколоном “Гвардейский”. Гвардейским напитком разжился накануне Елда, друг, подрядившийся разгрузить машину для парфюмерного отдела.
Олег Петрович взлетел на свой этаж, с бьющимся сердцем открыл дверь и юркнул в квартиру. В темноте, прильнув щекой к внутренней обивке двери, он с вожделением внюхивался в знакомые запахи. Пахло пылью, горелой проводкой и одиночеством.
Олег Петрович услышал, как зашуршала вода в трубах, и чьи-то невесомые шаги пересекли комнату —мгновенный ужас прошелся по спине, но Стеблицкий тут же сообразил, что шагали в соседней квартире.
Он включил свет в прихожей и посмотрел в зеркало. Нет, это лицо, смятое, искаженное страхом и обременное страстями, не могло принадлежать наставнику. Заныло сердце, и вдруг ясно представилось, что там были все же мамины шаги, и сейчас она встанет на пороге комнаты и скажет убежденно: “Я всегда знала, что ты излишне доверчив и мягок характером. Держись подальше от мерзавок и мерзавцев! Будь выше! У всех свой интерес. Только материнская любовь бескорыстна. Тебя захотят использовать, но ты должен твердо сказать свое нет! Неужели ты не можешь отличить порядочных людей от мерзавцев? Это же так просто!”
—Нет, мама, совсем не просто, —пробормотал Олег Петрович в зеркало. —Поди, найди теперь порядочного! —он высунул язык, и жуткий вид языка, покрытого желтым налетом на манер горчицы, почему-то не испугал, а рассмешил его, и Стеблицкий, хихикнув, сказал. — А теперь я еще и ученик дьявола!
Необыкновенность этих слов ошеломила его. Он повторил их несколько раз, на отличные лады и странным образом воодушевился.
Пританцовывая, он поставил на плиту чайник, не решившись принять душ, умылся в полумраке ванной комнаты, побрился и, чтобы заглушить невнятные предчувствия во взбудораженной душе, поставил на проигрыватель Дебюсси.
Темным серебром блеснула этикетка, и ртутная дорожка зазмеилась по черной лужице пластинки. Олег Петрович опустил иглу и прислушался.
Шип и треск сменились наконец музыкой, и волосы на голове Стеблицкого встали дыбом. Нет, это был не Дебюсси! Давешняя жабья музыка вдруг заквакала, запищала в динамиках, и чей-то болезненно знакомый голос подхватил мелодию, забубнил речитативом —с ужасом Олег Петрович узнал собственный голос, и ошибиться он не мог ---свой голос в записи был ему давно знаком, поскольку без Стеблицкого не обходилась ни одна школьная радиогазета. Когда первый, самый страшный миг прошел, Олег Петрович стал улавливать смысл и вслушиваться — жадно, с замиранием сердца.
—...кому-то все, а кому-то шиш с маслом... Мерзавцы живут в хоромах, а порядочный человек... А негодяй Барский какой! Он же убивает и растлевает людей! Для чего ему пиджак —удовлетворять похоть свою? В руках таких людей все становится грязью... Ты просто обязан! Разве ты не заслужил? Отдал всю жизнь служению обществу! У тебя ничего нет, ты не накопил богатств, не возвел палат каменных... Ты всегда думал о других. Пора подумать о себе. Ты должен воспользоваться... кто же, если не ты? С помощью этого пиджака можно сделать еще больше добра людям. Ты можешь стать мудрым правителем, разве нет? Ты можешь покарать негодяев и наградить достойных. И не бойся ошибиться, наломать дров. Не бойся, Сталин переломал пол-страны, но кто за это всерьез обижается на него? и ты же не будешь как Сталин... Решайся, это твой шанс! У всех свой интерес, и никто о тебе думать не будет... кроме мамы... а мама умерла... мама умерла... мама умерла...
Пластинку заело, и потрясенный Олег Петрович выслушал последнюю сентенцию раз десять, прежде чем сообразил снять иглу. Без сил он упал на кушетку и долго лежал, содрогаясь, мокрый как мышь.
Дом между тем проснулся —и сверху и снизу и сбоку звенели трубы, грохотали сливные бачки, надрывались радиодикторы, ругались жены, хрипло гаркая, выходили на прогулку собаки, бетонная лестница гудела и раскачивалась в такт человеческих шагов. Ничего этого Олег Петрович не слышал — он вспоминал голос с пластинки, который во многом, во многом был прав —и до боли, до безумия хотел немедленно начать делать добро. “Но только я хочу, —неожиданно и капризно заканючил в мозгу внутренний голос Стеблицкого, —хочу, чтобы и она была тут, рядом... Хочу, хочу! Не спорь! Чтобы она осознала, кто чего стоит, по большому счету стоит...”
Ага, скажет обескураженно сторонний наблюдатель, значит все-таки есть она? Есть. Это так неожиданно оттого, что сам Олег Петрович тщательнейшим образом скрывает ее существование —даже от себя скрывает. Она покуда недостижима, как Альфа Центавра, потому что необыкновенно хороша и замужем. Ее муж —известный в городе предприниматель —могучий грубый мужчина в малиновом пиджаке. Олег Петрович приглядел ее еще год назад, когда вместе с мужем они привезли на синей “Тойоте” в
школу первоклассника, сына предпринимателя от первого брака (о, Олег Петрович все разузнал!), и она вышла из сверкающей машины на скромный школьный двор, застенчивая и надменная одновременно, и водопад платиновых волос пролился на ее плечи, обтянутые тонким кожаным пальто, и в какое-то мгновение ее серые глаза доброжелательноравнодушно встретили восхищенный взгляд Стеблицкого, и она едва заметно наморщила уголок губ и тут же отвернулась, а Олег Петрович в тот же миг то ли умер, то ли возненавидел все свою прошлую жизнь, что, в принципе, одно и то же.
Он заставлял себя не думать про эту женщину, понимая, что замшевая курточка -слабоватый аргумент против малинового пиджака, но с тех пор каждая синяя “Тойота”, проносящаяся по пыльным улицам, вызывала у него сердцебиение, хотя предприниматель вскоре поменял машину.
“Еще поглядим, чей теперь пиджак возьмут!” —в величайшем возбуждении бормотал про себя Олег Петрович, выметаясь из дому. Уже и план действий начерно обозначился в его голове. Вообще, бессонная разгульная ночь и все эти безумные события привели Стеблицкого в состояние некоторого экстаза, когда явь и сон то и дело непринужденно меняются местами, взаимопроникают и смешиваются, грозя в любую минуту превратиться во взрывоопасную субстанцию.
Он даже и на Бутуса уже взглянул свысока, походя, как и следует смотреть на отребье, и усмехнулся презрительно.
И вдруг отребье открыло глаза. В глазах этих было еще свинец да асфальт, и члены Бутуса были скованы долгим сиденьем на каменном мокром полу, и опять Олег Петрович остался неузнанным, но такая нечеловеческая ненависть читалась в этих открывшихся глазах, даже к неузнанному Олегу Петровичу, что он издал невольно жалкий панический звук, похолодел и вышел из подъезда на улицу опять поникшим и окончательно разболевшимся.
Все это недвусмысленно отразилось на его лице, и, когда Стеблицкий робко вошел в кабинет, директриса более внимательно посмотрела на него и строго спросила:
— Что это с тобой, Олег Петрович?
—Это самое... Отпуск прошу. За свой счет, —сказал Стеблицкий, шагнув к столу и тут же остановившись. — По семейным обстоятельствам...
— Ну-у, Олег Петрович, — поморщилась директриса. — Какие уж у тебя семейные обстоятельства!
Стеблицкий обиделся, дернул головой.
—Нет, серьезно, олег Петрович, —сказала начальница, безжалостно оглядывая Стеблицкого с головы до ног. — Седеешь уже, а все какой-то... артист!
Стеблицкий упрямо и обиженно смотрел в окно — как провинившийся школьник.
—Ладно, —вздохнула директриса. —Давай свой заявление! —и, подмахнув бумагу, пожаловалась. — В стране-то что творится!..
Олег Петрович вернулся домой уже совершенно без сил и проспал мертвым сном до самого утра.
11.
В стране действительно — творилось. Едва смолкли пушки — наперебой заговорили музы.
Из далекой то ли Швеции, то ли Швейцарии, что на русский слух звучит решительно одинаково, прикатил всемирно известный маэстро, в строгие времена выдворенный из страны за противоестественные демократические наклонности. Как сказал бы классик —и щуку бросили в реку. Теперь, когда каждый демократ был на счету, Родина позвала его обратно.
Гость выбежал из самолета в распахнутом плаще и шелковом кашне. Лысина его грозно сверкала, глаза горели юношеским огнем. Прямо в аэропорту под вспышки блицев он потребовал автомат, дабы немедленно защитить нарождающуюся демократию. Автомата ему не дали, сославшись на то, что стрельба, в принципе, уже закончилась, и теперь осталось только собрать гильзы. Гильзы маэстро собирать отказался, но заявил, что нынче же ночью даст на Красной площади большой концерт для челесты с пюпитром, и тогда все темные силы окончательно рассыплются в прах. В порыве демократизма он расцеловался с приблудным синеволосым панком, искромсав дорогое кашне о бессчисленные булавки (после чего панк, утершись, буркнул в сторону что-то вроде: “служба проклятая!..”), и, сфотографировавшись в обнимку с обалдевшим милицейским сержантом в такси, умчался в море московских огней, торжествующе взмахивая из окна решительной рукой с длинными чуткими пальцами виртуоза.