...Что там еще в этом райском наборчике? О, великодушная Арлана! Да: «Carpe Diem»... ultra soft day shampoo... shampooning quotidien ultra-doux... Или эту штуковину надо было употребить сначала?.. излить на больную голову? К чертовой матери. Это надо же такие названьица выпекать!
А что последнее в этом наборчике?..
Свеча.
Ну и ну! Юмор висельников.
А не возжечь ли свечу? Ты хоть вытрись, Эдгар...
И рюмочки две monsieur Gautier пропусти...
Длинный голый коридор.
Длинный голый человек.
Длинный голый человек в длинном голом коридоре.
Длинный голый человек, удлиненный свет свечи.
Длинная, как шило, тень на некрашеном полу.
Когда-то этот дом принадлежал моему прадеду, известному судье. В связи со сферой своей службы он получал множество угроз, уже привык к ним, когда оказался застрелен своей же любовницей – скорее всего, подкупленной. Затем дом перешел к деду. Тот был тихим нотариусом, хотя тоже прожил свою жизнь в страхе... Причин этого страха я не знаю. Знаю только, что страх моего отца имел уже, судя по всему, наследственный характер. Это жилище пропитано страхом.
Прихожая. Стенной шкаф. В детстве я очень любил прятаться в этот шкаф. Он глубокий, потому что стены в нашем доме отменно толстые.
Эдгар, а не перебрать ли тебе обувь в этом шкафу? Как тебе эта идея? Еще одно средство, чтобы утихомирить нервишки, – «самое верное», как сказал рекомендовавший мне его (еще один) знаток релаксации. Но для положительного эффекта, предупредил он, обуви должно быть достаточно много...
А ее много. Очень много. Это была детская мечта Арланы: десятки футов выстроенной в шеренгу обуви. Так и есть: если выстроить сейчас Арланины туфельки в шеренги, то, суммарно, получится отрезок, превосходящий своей длиной окружность читального зала в Библиотеке Британского музея.
Однако шеренгой они как раз не стоят, а свалены в кучу, образуя что-то вроде кургана – о, тут есть где расслабиться.
Арлана – существо аристократически-небрежное (не неряшливое: именно небрежное), – и я, конечно, люблю в ней это, как и всё остальное... Нет, эта небрежность – даже, пожалуй, и не аристократическая: Арлана – это капризный, избалованный эльф, возможно, злокозненный, но чистопородный. Человеческие критерии к эльфу не применимы. Так будет ли она возиться с обувкой?
...Вот беленькая, легчайшая лодочка Artioli – с дышащим, светло-голубым пухом страуса на чуть вздёрнутом носике... Вот сочно-алая, как ломтик арбуза, глянцевая туфелька Regain, с черными блестящими, тоже арбузными, семечками-застежками – мой подарок Арлане (в Венеции, прошлым летом...). Вот босоножки Gucci, сплетенные словно из молодых дождевых струй чистого серебра: она танцевала в них со мной на набережной какого-то канала в пасхальную ночь... (А после того мы юркнули за городом в первую попавшуюся рощицу, где на грязной подстилке из прошлогодних листьев я зверски долбил ее, как обезумевший кабан...) Вот желтенький, точно яичный желток, очень мягкий, английский тупоносый ботиночек John Lobb, с высокой шнуровкой по узкому изящному голенищу, такой трогательный, делающий щиколотку еще тоньше, а ножку еще меньше – словно у гейши... Вот кожа крокодила с аппликацией из кожи ящерицы – туфелька Mauri: тончайшая ручная работа, тонкие оттенки émeraude, – ее острейшим, точно игла, каблучком я резко укалываю себя куда-то под самое горло, в межключичную ямку, о!!. Так вонзай же, мой ангел вчерашний... да-да... Из этой туфельки я пил в честь Арланы шампанское, когда она, принцесса, согласилась жить у меня. А вот горнолыжные ботинки фирмы Salomon – и рядом тюбики с мазью для лыж.
Тюбики с мазью...
Тюбики... Когда мне было лет пять, я услышал странный ночной разговор. Мой отец, вернувшийся из деловой поездки, задавал матери один и тот же вопрос – его суть не поддавалась моему осмыслению. Речь шла о каком-то тюбике, содержимое которого во время отцовского отсутствия якобы уменьшилось. И мой отец, похоже, совершенно рехнулся от этой недостачи. А мать уверяла, клялась и божилась, что вовсе ничего в тюбике не уменьшилось. Отец же твердил свое: уменьшилось! уменьшилось! не лги, уменьшилось!
Стоял август. Еще с весны я четко подметил, что у моей матери к отцу что-то действительно уменьшилось. Что-то внутри нее самой. Но при чем же здесь тюбик?
Мой отец в течение своей жизни последовательно обменял: обаяние, мускулатуру, шевелюру, зубы, мужскую силу – на ученую степень, на предприятие с колоссальным оборотом, на этот громадный, купленный без всякой рассрочки дом, на загородную виллу с огромным садом и тропической оранжереей, на сбережения для детей. А мамаша просто ускакала к молодому – который еще и не помышлял об обменах.
Правда, он тоже был далеко не из бедных. Мамаша рванула к нему не так уж и наобум.
Да, она была настоящая сучка.
Густопсовая, беспримесная.
Течка ее была сродни канализационной протечке: катастрофа для окружающих.
Ей было тридцать.
Любовнику – двадцать.
А мне было десять.
Когда она, всклоченная, красная и еще остаточно клокочущая после истерики, собирала наверху свои вещи (это был уже финальный сбор, требовавший от нее особой сосредоточенности), я залез в ее замшевую сумочку. До сих пор помню хронический запах этой самочьей сумочки: «Signature». Сумочка лежала в прихожей, на подзеркальнике. Я схватил ее так, словно крал дорогостоящего щенка, засунул под свитер – и юркнул в туалет.
В туалете, сев на крышку унитаза, я открыл эту сумочку. Что-то подсказывало мне, что все страшное, с чем связана катастрофа моей жизни, то есть первопричина катастрофы, находится именно здесь, в этой сумочке. Мамаша с этой сумочкой не расставалась, и, когда не приходила ночевать, то есть ночевала где-то, сумочка была при ней.
Трясущимися руками я открыл маленькое и хищное сумочье (тоже – самочье) чрево и – сразу! – увидел там это. Оно, это, представляло собой нечто вроде длинного упитанного цилиндрика. Я с ужасом догадался, что это и есть злокозненный тюбик. Почему? Потому что он был похож на любые другие тюбики – с джемом, горчицей, кетчупом, гуталином, зубной пастой. И одновременно он не был похож ни на один из них.
Тюбик парализовал мои чувства, ибо я сразу понял, что назначение его связано с чем-то не бытовым, а особым, невыразимо страшным. С чем-то жестоким и неизбежным, бессмысленным, гибельным. А рядом с тюбиком, довершая картину ужаса, лежал, завернутый в полиэтиленовый пакет, какой-то и вовсе странный предмет. Он смахивал на шприц... да: на пластмассовый шприц; жуткий – и своим сходством с медицинским шприцем, и одновременно тем, что это был вовсе не шприц... Внутри его прозрачного корпуса виднелись остатки какой-то пасты, похожей на густой, уже высохший гной...
Что-то постыдное было в этой парочке явно предназначенных друг другу штуковин... Я чувствовал это отчетливо.
В туалете, несмотря на регулярные эманации ароматических масел, мне вдруг почудилась резкая канализационная вонь. Она-то и привела меня в чувства (да уж! отрезвила!). Обоняние мое болезненно обострилось. Я не только обонял фекалии, но словно бы поедал фекалии, кувыркался в фекалиях, задыхался фекалиями... моя глотка, трахея, бронхи, все легочные альвеолы были плотно забиты фекалиями...
Меня вырвало завтраком.
Рвота была с примесью крови.
Я спустил воду.
Меня вырвало снова.
Считается, что отдельно взятые индивиды получают часть знаний путем откровения (revelation). И почему-то считается, что откровение приносит такие знания, которые очищают душу, возвышают разум и всенепременно укрепляют дух.
...Все самые постыдные, самые уродливые, самые гнусные знания о человеке – прежде чем убедиться в них эмпирически – я получил еще в детстве.
Именно путем откровений.
Странно, что происходило это двадцать пять лет назад – здесь, в этом доме.
Как раз в двух шагах от того места, где стою я сейчас.
Да, начинкой тюбика оказалась какая-то паста. Но предназначенная, как оказалось, вовсе не для того, чтобы «ваши зубы соединили чистоту жемчугов и сверканье бриллиантов» – о нет!
Это была контрацептивная паста.
Еще до наступления ночи я прочел в Медицинской энциклопедии: такая паста нужна, чтобы трахаться, трахаться, трахаться. Сношаться, спариваться, факаться. (В энциклопедии стояло слово «совокупляться».)
...У него, у этого молодого, были ярко-синие глаза, ярко-зеленый свитер, ярко-черные волосы – он был очень похож на самца навозной мухи. Наглый, он как-то особенно мерзко вонял одеколоном. Казалось, от него можно было этим запахом заразиться. Ему, как я узнал уже в своем взрослом состоянии, особенно были по вкусу голодные до новых физиологических впечатлений провинциальные матроны – с их обманно-сомнамбулическими движениями русалок, кругозором садовых улиток и мозговым развитием морских звезд. Моя родительница как раз входила в этот – во всех отношениях ограниченный – совокупный контингент.