* * *
Когда я сказал Ане, что мне нужно на два-три дня съездить в Минск, она только пожала плечами:
– Езжай.
– Но нужны кое-какие деньги.
– Заработай – в доме денег нет.
Я забил крыльями (вот-вот и Старохатов разгадан – только руку протянуть! – только в Минск съездить!), я наговорил каких-то глупостей, я даже в кошелек полез, чтоб проверить, – в кошельке было пусто. Или почти пусто. Мне стало стыдно. И я потопал к Ане с повинной. Она сидела на кухне – и, конечно, плакала.
* * *
Виталик не приходил уже давно, а затем и вовсе исчез. Началось с того, что однажды он пришел, но не один. Они пришли поздновато, часов в десять вечера, как говорят в таких случаях – нагрянули.
Они – это Виталик и Эдик Шишкин. Они стояли в дверях, и на ботинках у них был мокрый, грязноватый снег.
– Привет, – прохрипел Эдик Шишкин. И хрип его был уже настоящий мужской хрип. – Привет, Игорь Петрович… Ну и погодка! Гнусь!
– Привет, – подражая Эдику, баском пророкотал Виталик. Дополнил картинку.
Они прошли на кухню. Эдик держал себя лихо и раскованно, но не развязно, нет, – потому что зачем же вести себя развязно, если ты владеешь той самой раскованностью, которая тебя и поит, и кормит, и не переходит границ. Эдик границы знал. Он теперь все знал. Ему исполнилось двадцать пять.
– Забираю я с собой этого юного олуха, – сказал Эдик и шлепнул Виталика по плечу («Садись! В ногах правды нет!»), – забираю с собой и думаю: прежде чем его совратить, нужно хоть на минутку к вам заглянуть. Пусть, дескать, заглянет он перед дорогой к своему крестному батьке.
– И к твоему, – заметил я.
– Верно. И со мной вы нянчились, Игорь Петрович. – Эдик засмеялся. – Но сейчас речь о нем – сопляк ведь. Жалко мне его совращать. Жалко – а надо.
– И куда же ты его забираешь? – спросил я.
– Увезу я ее, молоду-у-у-ую… – негромко запел Эдик Шишкин.
Виталик вставил слово:
– Есть возможность, Игорь Петрович, поработать в газете и опубликоваться там.
– Репортажи? – спросил я Эдика, как спрашивают главного.
Он кивнул – да, репортажи.
А Виталик весь просиял – наконец-то он опубликуется, впервые опубликуется, шутка ли!
– Сделаю ему это. Пропихну пацана, – хрипел Эдик, и курил, и гулко кашлял, и был весь из себя мужчина. И еще спросил: – Пивка нет, Игорь?
Пивка не было.
– Тогда кофе. Самый зверский… Идет?
– Бери в шкафу и заваривай сам.
– Мы всю банку ухлопаем – это можно?
Это было можно.
Когда-то ко мне пришла женщина, жившая в соседнем доме, – она пришла, подталкивая вперед мальчонку, а он был весь мокр от напряжения, был взвинчен и способен вырваться из рук мамочки и рвануть прочь. «Вы… извините… Вы, говорят, писатель?» – спросила женщина робко, и ей от неловкости тоже было так плохо, что я торопливо ответил: «Да-да. Пишу… Проходите» – и сам тоже вспотел от и до. Она принесла стихи мальчика и небольшие прозаические куски, похожие на рассказы. Мама и папа заметили увлечение маленького Эдика и не знали, как же теперь быть. Как же жить дальше и как поддерживать в мальчике этот огонек? Кто-то добрый им подсказал – в соседнем, мол, доме живет такой тип и вроде бы пишет, фамилия незапоминающаяся, а номер квартиры случайно знаю. И – пришли. И вот я прочел принесенные стихи и рассказы, и мать, разумеется, спросила: «Что вы об этом скажете, Игорь Петрович?» – и замерла, и Игорь Петрович сказал ей все, что в таких случаях говорится.
А потом мама сказала: «Эдик у нас еще маленький. Но он много пишет – мы иногда будем к вам приходить, да?» – и я сказал: «Да», – и не только потому, что мама была на редкость симпатичная и милая и во мне что-то екнуло, как оно екает при виде женского существа самой высокой пробы. Я сказал «да» потому, что, если ты втянулся в свое ремесло и любишь его, к тебе так или иначе однажды придут, попросят, сядут на шею и будут выделывать с тобой всякие штуки, а ты этой обузе будешь рад. И я был рад. Постепенно я рассказал Эдику все, что знал о моем ремесле. Мама приходила все реже, а Эдик приходил все чаще. Я занимался с ним лет пять или шесть. А потом он пошел своей дорогой, как и должно было быть.
И я вовсе не считал себя непризнанным мастером, от которого время от времени сбегают ученички, отчего им же самим, неразумным, будет худо. Все было куда проще, я действительно занимался с Эдиком на совесть. Но я отнюдь не огорчился, когда он ушел на все четыре, потому что в этом суть.
Конечно, на мой взгляд, Эдик заслуживал лучшей участи, чем репортажи в одну колонку на не волнующие его темы. Но кто знает, быть может, это тоже школа.
Он ушел в газету два года назад. Пытался прихватить с собой Виталика, который в те дни только-только у меня появился. Но тогда ему это не удалось.
* * *
– …Эдик, – спрашивал я, – как тебе в газете?.. Небось, командировка за командировкой?
– Воюем, – Эдик улыбнулся.
– Денег конечно же нет?
– На мели!
– А почему?.. Тебе же хорошо платят, Эдик.
– А дружки? А приятели?.. И к тому же… я люблю жизнь. Я люблю веселье. Я не пощусь день за днем, как некоторые.
– То есть как я.
– То есть как ты.
Эдик ответил и глазом не моргнул – хорошо и дерзко ответил. При таком раскладе я уже сделался положительный, но суховатый, а они оба – отрицательные, но из себя обаятельные и живые. Такая вот картинка на весь нынешний вечер.
– Значит, так, – сказал Эдик, заглатывая кофе крупными глотками хищника, – я забираю Витальку. – Он улыбался, а я потихоньку цедил кофе, как цедят воду жвачные, корова или лошадь, утопив грустную морду в неподвижном ведре. – Забираю твоего выкормыша и увожу.
– Чудесно.
– Черт возьми, но мы за благословением твоим приехали – отпускаешь ты его или нет?!
– Черт возьми, да, отпускаю, – сказал я.
Но всякая ирония была для Эдика трын-трава. Он слышал только себя. И всерьез думал, что в эту минуту происходит нечто значительное.
– Я забираю его, Игорь, – сочувствую тебе, но забираю. Это жизнь. Это борьба. Либо – либо. И серединки тут нет.
Я засмеялся. Ей-богу, это было смешно. Эдик Шишкин продолжал:
– Переучил ты его, Игорь. Пересушил. Но он теперь со мной – он покрутится, побегает, обомнется ушами. А главное – через месяц-два его репортажи уже будут в наборе!
Я бы сказал ему кое-что и выставил бы его, но ведь Виталик все равно уйдет с ним. Я проиграл, еще не начав играть. Поэтому я больше помалкивал, цедил кофе и как бы распространял холодок положительной роли, которую они мне навязали.
– Скажи, Виталик, – спросил я, – хочется напечататься?
– Хочется.
– Очень? – Я улыбнулся.
– А чего же ждать, если замуж не берут? – Виталик постарался ответить грубо и даже фыркнул куда-то в пространство. – Писать я умею. Вы же сами не раз говорили, что пишу я неплохо. Если, конечно, не болтали.
– Он не болтает. Он всегда правду говорит. Он честный, – сказал Эдик Шишкин (вступился за меня).
И опять пришлось сдержаться; как ни верти, это были мои выкормыши. И манера разговаривать у них, в сущности, тоже была моя, за тем только вычетом, что они были молоды, а я не очень.
– Мне осточертело. Мне надоело быть дев-ственницей! – баском выкладывал правду-матку Виталик.
Все было как по нотам. Высохший служитель искусства, педант, заставлявший бедного мальчика мусолить Тургенева и Достоевского, проиграл и отступил под напором свежего ветра и самой жизни. И потому можно было теперь меня пожалеть. И вот Эдик Шишкин, не кичась справедливой победой и не давя «старичка» окончательно, подмигнул мне по-доброму. По-дружески. Сочувственно. Потому что, черт возьми, все мы люди.
– Не жалеешь, – он кивнул в сторону Виталика, – не жалеешь, что увожу ученичка?
– Так оно и бывает в жизни, – подыграл ему я.
– Вот за что я тебя, Игорь, люблю. За это и люблю. Значит, все по-дружески?
– По-дружески.
– Не пошлем ли мы в таком случае ученичка за водочкой?
– Не пошлем.
– Игорь. У меня есть деньги. Я серьезно.
– Дочка спит.
– А мы по-тихому?
– Нет.
– Правильно, – тут же согласился Эдик и даже перешел на шепот: – Дочка – это дочка. – И он чутко кивнул в такт словам. – Семья – это семья. Дело святое.
Они ушли.
* * *
Но прежде чем уйти, уже в дверях, Эдик Шишкин захотел мне сказать в заглад что-то приятное. Что сказать – он не знал. Лесть впрямую сейчас не годилась. И он решил, что будет хорошо, если я не слишком расстроюсь, а для этого нужно мне дать понять, что Виталик – это, в конце концов, не бог весть что. Потеря, но не большая. Та потеря, при которой стонать не обязательно.
– А знаете, – Эдик опять перешел на «вы», – как я его совратил? – Он говорил и стоял в дверях.
– Ну?
– Я ему сказал, что после того, как напечатают несколько репортажей, можно будет тиснуть и его шедевры.
– Рассказы?
– Ну да. Впрочем, он еще держался; еле-еле, но он держался, – тогда я ему сказал, что он получит за каждый свой шедевр по полста рубликов.