— Ничего… Отсидел — пусть живёт. — Помолчав, он медленно повернул голову к Кружилину: — Чего ж не упрекаешь — зазря, мол, сидел, напрасно страдал?
Кружилин, прищурив глаза, в упор смотрел на Алейникова.
— Ты, Яков, что? Опять провоцируешь?
Алейников вздрогнул почему-то, точно его ударили, слез с подоконника, сел на стул возле стола Кружилина.
— Я думал — не вспомнишь. Не надо, Поликарп. Сложно всё…
— Что — всё?
— А всё. И то, что Корней Баулин, Кошкин, Засухин арестованы, а ты снова здесь, снова секретарём райкома…
Алейников говорил, закрыв лицо руками. А Кружилин всё больше и больше изумлялся.
— Тогда, в тридцать шестом, если бы ты не уехал, я бы тебя… наверное… Этот секретарь обкома… или, по-тогдашнему, крайкома, тебя уберёг, отправил в глухой далёкий угол… А тут Ойротия к Барнаулу отошла! Да, он, этот Субботин, умница…
— Но… погоди-ка, Яков, — сказал Кружилин, отодвигая лежавшие перед ним бумаги в сторону. — Если так, давай по порядку, Яков…
— Не надо. Ничего не надо. Ни по порядку, никак, — мрачно произнёс Алейников, вставая.
Вошла Вера с последними отпечатанными листками его выступления, положила их на стол.
— Я сегодня больше не понадоблюсь?
— Нет. Иди отдыхай.
— Как тебе с Полиповым работается? — вдруг спросил Алейников, когда девушка вышла. После приезда Кружилина Полипов был избран председателем райисполкома.
— Как работается? — пожал плечами Кружилин. — Трудно за три-четыре месяца какие-то выводы делать. Сперва показалось — он вроде обижается, что на советскую работу перевели. Но, кажется, он просто по природе молчалив.
— Ну да, — неопределённо уронил Алейников. — Ладно, я пойду. — И двинулся к двери. Но, толкнув её, остановился, потёр пальцами висок. — Я, собственно, что-то ведь хотел спросить у тебя… Да, насчёт этой девушки… как её?
— Вера Инютина?
— Да, да… Как она печатает? Хорошая машинистка?
— Хорошая.
— Не уступишь её мне? Мне, понимаешь, хорошая машинистка нужна…
— Бери, что же, если подходит. Если она согласится.
— А впрочем, ладно. Найду где-нибудь другую, — сказал вдруг Алейников. — До свидания.
Алейников ушёл, а Поликарп Матвеевич долго ещё смотрел на дверь, пытаясь собрать свои мысли. С Алейниковым что-то вроде опять происходит. Но что?
Кружилин знал, что в личной жизни у Якова произошла трагедия — в тридцать шестом году погиб его сын. Купаясь в Громотухе, он вместе с другими ребятишками взобрался на паром. Когда паром был на середине реки, ребятишки с визгом попрыгали в воду и поплыли к берегу. Прыгнул и сын Алейникова, но мальчик даже не скрылся под водой, тело закачалось на поверхности тяжёлым поплавком, густо окрасив воду кровью.
Весной, в большую воду, по Громотухе сплавляют много леса. Особенно смолистые, тяжёлые, как камень, брёвна нередко тонут. Однако течение всё-таки волочит потихоньку вниз топляки; цепляясь за коряги и камни, они медленно ворочаются под водой. Нередко случается, что тяжёлые брёвна легко, как бумагу, пропарывают днища паромных карбузов.
Об такой топляк и ударился головой сын Алейникова.
А через полгода от Якова ушла почему-то жена. Кружилин знал её плохо. Это была женщина высокая, красивая, гордая, но, кажется, добрая и умная. При редких встречах она всегда здоровалась первая, приветливо улыбалась, но проходила мимо торопливо, высоко вскинув маленькую головку с короткой, почти мальчишеской стрижкой. Звали её Галина Федосеевна, она была врач, работала в районной больнице. Там же работала и жена Кружилина. Она рассказывала, что Галина Федосеевна хороший врач, но в больнице её не любили и боялись. Видимо, из-за мужа.
Яков привёз её из Новосибирска зимой тридцать четвёртого или в начале тридцать пятого года. До Алейникова она была уже замужем, в Шантару приехала с восьмилетним мальчиком. И Яков, кажется, любил неродного сына. Своих детей у него не было…
Поликарп Матвеевич расхаживал по кабинету из угла в угол, ворошил седые волосы, раздумывая об Алейникове, о Субботине, который сегодня открылся вдруг ему в каком-то новом свете. Да, действительно, Иван Михайлович, кажется, спас его от ареста, отправив в глухой далёкий район. Он, Кружилин, не щадя жизни, не думая о своей жизни, дрался за Советскую власть, потому что это народная власть. Потом он все силы и весь ум, какой у него был, отдавал тому, чтобы укрепить эту власть. Но оказалось, что его, даже его, вдруг от кого-то и зачем-то надо спасать, оберегать… Если так, если Субботин всё понимал ещё тогда, в 1936 году, почему он искренне и прямо, как коммунист коммунисту, не сказал, что же происходит в стране? Тогда неизбежно встал бы конкретный вопрос — почему коммуниста Кружилина надо спасать от коммуниста Алейникова? Ну что же, и встал бы, и на него должен был бы ответить, если мог (а кажется — мог!), секретарь крайкома партии. Должен был, обязан был — по занимаемой должности, по возрасту, по партийному стажу. Но не сказал, не ответил. Почему?
Долго ещё Кружилин ходил по пустому кабинету. Он не заметил, как потемнело. Очнулся, когда над крышей оглушительно лопнул гром и мелкими осколками скатился куда-то в сторону Звенигоры.
«Мысли — мыслями, вопросы — вопросами, а кто всё же из обкома к нам на актив приедет?» — подумал он и снова закрутил телефон.
— Алло, Катя? Ну что же, дочка, город?
Новосибирск по-прежнему молчал.
* * * *
Выскочив из райкома, Вера Инютина глянула на заваленное тяжёлыми облаками небо и быстро пошла за деревню, к громотухинской протоке.
Едва миновала опоры электропередачи — ударил первый раскат грома. Сзади, над Шантарой, уже моталось рваное пепельно-серое полотнище дождя. Сняв туфли, она побежала. Но стена дождя была всё ближе. И вот первые редкие капли, как пули, тяжело и глухо ввинтились вокруг неё в дорожную пыль, дробью хлестанули по спине, по шее.
— Э-эй, рыбаки, где-е вы?! — закричала она, оглядывая пустынный берег Громотухи.
Из-под яра выскочил Семён, замахал руками. Ударила ослепительно молния, растеклась сотней изломанных ручейков по всему небу и потухла. Стало темно, и в этой темноте тихонько почему-то гугукнул гром, и тут же с шумом, с рёвом обрушился ливень.
Семён что-то кричал, карабкаясь на яр. Он подбежал, грубо схватил её, промокшую до нитки, толкнул вниз по скользкому уже обрыву, заволок под затравеневший земляной козырёк.
— Под грозой, в голой степи?!
— Это верно, расколола бы молния головешку-то надребезги, — сказал Колька и хихикнул.
— Поболтай у меня! — прикрикнула Вера на брата, строго оглядела безмолвно стоявших у земляной стены Димку и Андрейку, обдёрнув платье, туго облепившее ноги, тоже стала к стенке, касаясь плечом Семёна.
Река молочно пенилась под дождевыми струями.
Так они стояли долго. Вера чувствовала сквозь мокрое платье горячее тело Семёна, голова у неё чуть кружилась.
Наконец дождь кончился. Димка, Андрей и Колька тотчас побежали к воде и замахали удилищами.
Продавив лучами рыхлые, обессилевшие комья облаков, расшвыряв их в стороны, показалось солнце. Громотуха снова засверкала и заискрилась. Речной галечник, быстро просыхая, дымился по всему берегу.
— Удочку тебе смастерить, что ли? — спросил Семён у Веры. — Леска у меня запасная есть. — И вдруг обнял её, притянул к себе.
— Ещё чего! Ребятишки-то вон… — сердито воскликнула она и пошла по берегу прочь, вверх по течению.
— Вера!
Она не откликнулась, ступила вдруг в воду и побрела через протоку на остров. Глубина в том месте была небольшая, вода доходила ей всего до пояса. Но она шла, почему-то высоко над головой подняв туфли.
Семён сел на тёплые камни, закурил, посматривая на Веру. Она перебрела на остров, вышла на песчаную косу, сняла и выжала платье, развесила его на ветках кустарника и легла на песок. Смуглое, загорелое тело её почти сливалось с рыжим песком, было незаметно.
Семён не мог понять, любит он Веру или нет. Они всю жизнь прожили рядом, на виду друг у друга, учились в одном классе. В детстве Семён часто поколачивал её, потому что Верка всегда совала свой конопатый нос куда не нужно, всегда выведывала их мальчишечьи секреты. Побои она переносила молча, никогда не жаловалась. Это вызывало у Семёна уважение к ней, ему было после драк всегда стыдно. Верка, видимо, чувствовала это, смело подходила, стараясь заглянуть в глаза, говорила:
— Ну что ты, не надо. Ты думаешь, я такая, да? А я — не такая.
А вот это Семёну уже не нравилось. И то, что она понимает его состояние и что уверяет, будто она какая-то не такая. «Что у неё гордости, что ли, нету?» — думал он. И ещё он думал, что она, наверное, хитрая.
Когда у Веры начали вспухать бугорки грудей, Семёну было почему-то стыдно, он избегал встречаться с её круглыми, как воробьиные яйца, глазами. И опять она всё понимала. Поймав на себе его случайный взгляд, она, сама до ушей наливаясь краской, кричала: