Бог полез в грудной карман, стал там рыться – вынул записную книжицу и прочел дикарю приметы того, кто найдет истину.
– «…Найдет истину, – читал бог, – тот, кто ищет ее в холоде и голоде, плюс – удачливый. Если считать с этого момента, истину найдут через 126 лет 3 месяца и 8 дней. Приметы: найдет ее человек из племени уку-аку. Левое ухо чуть больше правого. Большое родимое пятно под правым соском. Колени заметно внутрь…»
Бог читал и читал приметы. Наконец закрыл книжицу.
– А я? – спросил несчастный дикарь, положивший на поиски всю жизнь.
– Что ты?
– А как же я?
– А вот так.
И бог ушел – заторопился, заспешил, потому что он уже здорово заболтался, а дел много, очень много. Таков финал. А открытие или истина, которую искал бедняга дикарь, состояла, кажется, в том, что людям его времени пора было сеять злаковые – то есть предстоял целый переворот в их жизни: хлеб! Они были уже накануне. И кто-то должен был вот-вот догадаться и, впервые посеяв зерна, спасти племя от вымирания. Кто-то – но не наш дикарь. Не каждый же, кто ищет, находит истину.
* * *
В жизни горемычного искателя особенно тяжким был тот самый момент, когда бог сообщил бедняге, что – увы! – не ему суждено отыскать истину своего века.
Несчастный человечек из палеолита был убит горем. Он, потративший лучшие годы, чтобы жить среди сосулек, даже осмелился переспросить:
– А это точно, господи?
– Это уже факт.
И вот тут наш дикарь оказался в состоянии, когда человеку ничего не хочется. Он брел среди зимостойких папоротников и думал: зачем же я жил? Зачем мучился? Чего ради мерз?.. Он притащился к сородичам в теплую пещеру. Родичи, как всегда, шумели, что-то делили. Он сказал одному из них: дескать, так и так, не мне, оказывается, найти истину.
– Будто новость, – фыркнул родич.
– Ты догадывался об этом?
– А чего ж тут догадываться, – грубо ответил родич. И в сердцах хватанул дубинкой по стене пещеры.
Это он врезал по собственной тени. У родича болел пульпитный зуб, и он думал, что, может быть, тень на стене пещеры – это его болезнь.
– Значит, ты никогда… никогда не верил в меня?
Родич даже не стал ему отвечать. Продолжал гоняться с дубинкой за тенью.
Искатель истины отошел в глубь пещеры, и сердце его разрывалось от боли. Сердце всегда сердце. Он вдруг увидел любимую свою жену, которую у него давным-давно увели. Других жен тоже отняли, но эту отняли самой первой. Она была юная, она играла. Перебрасывала отломившийся кусочек сталактита с одной ладошки на другую.
– Знаешь, – сказал он ей, – мне не найти истины. Такая вот новость.
– А ты разве искал истину, миленький? – удивилась она.
Он помрачнел:
– Искал.
– Не надо было уходить так надолго… А что такое истина – бусы или кушанье?
Это его доконало. Оказывается, большинство и знать не знали, что он что-то искал. Искать можно было вмерзший труп мамонта. Или съедобную травку. Или острый камень для боя. А что еще?
И вот он вернулся в свою холодную пещеру. Один, как и положено в трагедии. Сел и прислонился к ледовой стене.
– Больно, – сказал он.
И еще раз повторил:
– Больно.
Зачем ему было жить? Солнце светило зря. Пещера была зря. Все вокруг было зря.
К чему я и веду. И век не каменный, и не бог весть какую истину я искал, а тоже было больно… В таком вот бессмысленном состоянии оказался я после визита к Олевтиновой. Искал, искал – и все зря. Большая, тщательно и терпеливо построенная конструкция портрета рассыпалась, будто была из детских кубиков. Никакой потаенной воровской наследственности в Старохатове не было. Павел Леонидович был чист; бывает же чист человек, куда от этого денешься.
Была кровать в гостиничном номере – все это происходило в городе Минске. После посещения Олевтиновой я лежал на кровати ничком, в ботинках, одетый, уткнувшись в подушку лицом. Иногда поворачивался и столь же бессмысленно, как в подушку, смотрел в потолок.
* * *
А начиналось так радужно. Я сразу же добыл телефон и – этим же вечером, едва приехал, – позвонил Олевтиновой. Сказал, что очень хочу увидеться. Ее звали Анна Степановна («Анна – это как Алла, Ангелина», – отметил я машинально).
– Приходите, – сказал поставленный женский голос. – После семи.
И я пришел после семи. И увидел, что актриса оживлена. Ей было пятьдесят пять, и в ней еще не все уснуло. Было заметно, что я для нее не я, а некий «молодой человек, принесший цветы», и робеющий, и, как надо, помнящий, что она известная актриса: немножко в нее влюблен, и вежлив, и «строго одет», и в общем не самой дурной наружности, так что будь в этот вечер десяток лет соответственно смещен с той или другой стороны – кто знает… Все это было в ней, присутствовало, но было в высшей степени сдержанно и в узде, и, разумеется, можно было считать, что ничего такого не было.
– Я собираю материалы о жизни Павла Леонидовича, – начал я выкладывать ей то, что заготовил в поезде.
– Для книги о нем?
– Нет. Готовится энциклопедия по киноискусству, – говорил я, – и, возможно, статью о Павле Леонидовиче доверят писать мне. Хотя это и не наверняка.
– Вы скромны.
– Я начинающий.
– Но в будущем вы, вероятно, думаете о книге?
– Все мы мечтаем.
Олевтинова улыбнулась. И хорошим, ясным своим голосом сказала:
– С удовольствием с вами побеседую.
И я как бы подмигнул себе: дескать, вот оно, Игорек, начало. Еще два-три часа милой и аккуратной беседы (а что такое два-три часа!) – и ты узнаешь о Старохатове все, что хочешь узнать.
Но узнал я совсем другое.
Глава 7
И не потому, разумеется, что я представился ей молодым представителем клана энциклопедистов, – актрису это не испугало и не заставило говорить о бывшем муже одно хорошее. В начале разговора – да, одно хорошее. Это было. Но еще в вагоне, когда я падал духом и томился от станции к станции, как-никак виделось чуточку дальше, чем «начало разговора». Женщина есть женщина. Она разговорится, если уж пригласила. Потому что к той минуте, когда вечер будет тихо-тихо переламываться на ночь, человеку ничего не остается, кроме как разговориться. И когда она будет разливать чай, прогибаясь в полнеющей талии, а ты будешь спрашивать, откуда у нее такая милая посуда и такие веселенькие обои на стенах («Я таких даже в Москве не видел, а я, поверьте, бываю у людей»), – после всех этих великих пустячков в ней взыграет уже воистину великое женское качество – прямота.
Тем более актриса. Свой мир, свои мнения и взгляды – какие-никакие, но свои. Не она для Старохатова, а Старохатов для нее, вот так-то, знай наших. И ясное дело, она не станет таиться и умалчивать – чего ради?.. И ведь (умница) знает, что в энциклопедию или книгу так или иначе пойдут одни сливки. И уж ей-то, оставленной жене, эти сливки сбивать в масло не придется – сам собьешь, не новенький. А не собьешь, тогда там, где дали тебе работу, поморщатся и подыщут такого, кто сбивает получше.
– Так или не так? – И актриса засмеялась, пошутив, что сливки мне придется сбивать самому.
– Все так.
– Я правильно понимаю ситуацию?
– Абсолютно!
А потом спрашивал я.
– …Значит, Старохатов ничего не захотел взять после развода?
Были и другие вопросы, был и этот. Чай и предварительное воркование расслабили, но когда глубина разговорного русла определилась вполне, голос мой стал нормален. Голос идущего по следу – возможно, я даже перебарщивал, нападая и наседая. Но ей пока не слышалось. Она была в себе. В своем прошлом.
– Он не взял ни копейки. Он все оставил.
– Благородно.
– Да, – сказала она, – мужчины частенько бывают благородны, когда бросают жен. Покрывают грех. Но Старохатов не покрывал грех, у него это было по-настоящему. – И тут она подыскала, чтобы стало понятнее, словцо не своего поколения, а нашего: – По-настоящему. Без дураков.
– Видимо, все-таки чувствовал себя виноватым.
– Он?
– Разве нет?.. Благородство, конечно, чистая река. Но, по-моему, в эту чистую водичку хочется залезть, когда ты малость виноват.
Она закурила.
– Дело прошлое, но не солгу – он не был виновным в нашем разводе. Я была виновной. Это правда. И добавлю… – она подбирала самые прямые слова, – виновной была потому, что обманула. Обманула его пошло и мелко.
Я ничего не сказал, что же тут скажешь.
– Пошло и мелко, – повторила она. – И уж хотя бы я сказала Павлу все как есть. Но нет. Я до последнего выкручивалась.
Она не стала говорить, что была Старохатову плохой женой и что все эти события и сам развод стали для нее уроком, – она была умница. И знала, что либо я сам соображу и сам в это поверю без подсказки, либо не поверю вовсе, как бы она ни каялась.
Она сказала лишь вот что:
– Для меня это была серьезная встряска. Понадобился год после этого – у вас в Москве на гастролях меня тоже в тот плохой год ругали…