— Не беспокойтесь,— ответила она.— Я буду осторожна. Если он дома, я туда не войду.
Она ушла. А я продолжал пережевывать случившееся и теряться в догадках относительно возможных последствий. Наконец мне пришла в голову мысль, что я веду опасную игру, и я спросил сам себя, не пора ли проститься с этим домом. Меня вдруг охватила тоска по семейному очагу, мне захотелось направить свою жизнь в другое русло. Почему бы нет? В моем сердце еще таятся неоткрытые сокровища, и почему для меня должна быть заказана чистая, целомудренная, строгая любовь? В самом деле, любовные приключения всего лишь глубокий и головокружительно быстрый ручей в потоке жизни,— иначе говоря, ее фрагмент; я сыт уже этим по горло и не хочу больше терзать свою совесть. Начав думать об этом, я дал волю воображению и увидел себя в лоне семьи, рядом с любимой женой и ребенком, спящим на руках у няни. Мы все сидим в тенистом зеленом саду, и сквозь ветви деревьев виднеется голубое-голубое небо...
Глава CVII
ЗАПИСКА
«Пока все обошлось, но он что-то подозревает: вид у него сердитый, и он все время молчит. Даже сынишке улыбнулся один-единственный раз, а то все смотрит на него и хмурится. Со мной ни плох, ни хорош. Не знаю, что будет дальше, дай бог, чтоб скорее все кончилось. А пока будь осторожен, прошу тебя, будь осторожен».
Глава CVIII
НЕПОНЯТАЯ
Вот вам драма, вот вам почти шекспировская трагедия. Этот помятый клочок бумаги с наспех нацарапанными на нем строчками — интереснейший психологический документ, однако я не стану подвергать его анализу ни в этой главе, ни в последующей и, быть может, ни в какой другой из оставшихся глав моей книги. Зачем я буду лишать тебя, читатель, удовольствия самому подметить хладнокровие и рассудительность этих торопливых строчек и угадать за ними смятение другой души, с трудом подавляемую в ней ярость и отчаяние, которое не знает, на что ему решиться, ибо выбирать не из чего: или позор, или кровь, или слезы.
Что же касается меня, то если я скажу вам, что в тот день я трижды или четырежды перечитал эту записку, можете мне верить: так оно и было; и если я скажу, что я перечел ее и на другой день до и после завтрака, вы и тут можете не сомневаться: все это чистая правда. Но если я заговорю об испытанном мною при этом потрясении, не спешите со мной соглашаться и требуйте доказательств. Ни в то время, ни лаже теперь я не сумел бы распознать до конца свои тогдашние чувства. Страх не страх, жалость не жалость, самодовольство не самодовольство... Не знаю. И даже любовь моя была какой-то безлюбой, в ней больше не было страсти. И все это, вместе взятое, образовывало достаточно сложную и расплывчатую комбинацию, нечто такое, что вряд ли можно понять. Я вот не понял. И будем считать, что я ничего не говорил.
Глава СIХ
ФИЛОСОФ
Известно, что я перечитывал письмо до и после завтрака,— следовательно, известно, что я завтракал; осталось лишь добавить, что завтрак мой в то утро был непривычно скромен и состоял из яйца, ломтя хлеба и чашки чаю. Как видите, память моя сохранила малейшие подробности этого завтрака и он избежал участи куда более важных вещей, опущенных мною выше. Казалось бы, в то утро все мои мысли должны были сосредоточиться на происшедшем; ничего подобного, я всецело был поглощен философскими рассуждениями Кинкаса Борбы, который именно в этот день почтил меня своим визитом. Прежде всего он сообщил мне, что от своих последователей гуманитизм не требует никаких ограничений, что философия эта отлично уживается со всеми радостями жизни, включая чревоугодие, зрелища и любовные утехи, ибо всякое воздержание обнаруживает свою связь с аскетизмом, аскетизм же является законченным выражением человеческой глупости.
— Вот, к примеру, святой Иоанн; жил в пустыне, питался акридами вместо того, чтобы мирно толстеть при дворе, заставляя худеть фарисеев.
Бог мне простит, если я опущу здесь историю Кинкаса Борбы, выслушанную мной со всеми подробностями в тот печальный день, историю длинную, запутанную, но любопытную. А не пересказывая истории его жизни, излишне описывать и его самого, хотя нужно заметить, что по виду он сильно отличался от того
Кинкаса Борбы, с которым я когда-то встретился на бульваре. Но я умолкаю; скажу только, что если бы люди разнились между собой не чертами лица, а платьем, я ни за что не признал бы в этом человеке Кинкаса Борбу, приняв его скорее за верховного судью без мантии, за генерала в штатском или, по крайней мере, за преуспевающего дельца. Я отметил и отлично сшитый сюртук, и белоснежную рубашку, и сверкающие ботинки. Даже голос его, такой сиплый в прошлую нашу встречу, казалось, вернул себе былую звонкость. Что же до его жестикуляции, то она, оставшись, как и прежде, весьма бурной, все же сделалась менее бестолковой и подчинилась какой-то системе. Я вовсе не хочу описывать Кинкаса Борбу, но если к сказанному добавить еще про золотой брелок, украшавший его грудь, и упомянуть о качестве кожи, из которой были сделаны его ботинки, то вот вам и начало описания, опущенного мною для краткости. Пусть всем будет известно, что ботинки были лакированные. И пусть все узнают, что Кинкас Борба получил добрую пару тысчонок в наследство от старого дядюшки из Барбасены.
Моя душа (позвольте мне здесь прибегнуть к детскому сравнению), моя душа оказалась в этом случае чем-то вроде мячика. Рассказ Кинкаса Борбы подбросил ее ударом ладони, и, едва она стала падать, записка Виржилии другим ударом снова подбросила ее, и она снова взлетела в воздух; затем стала опускаться, но происшествие на бульваре подбросило ее новым ударом, столь же сильным и энергичным. Боюсь, что я не создан для подобной игры. Эти подбрасывания лишали меня душевного равновесия. Мне хотелось свалить Кинкаса Борбу, Лобо Невеса и записку Виржилии в какую-нибудь одну философскую систему, а затем послать все это к... Аристотелю.
Однако беседа с Кинкасом Борбой принесла мне несомненную пользу. Особенно восхитила меня тонкая наблюдательность, с которой он анализировал зарождение и развитие порока в человеческой душе: невидимые сражения и постепенные капитуляции, наконец, привычка к пороку.
— Вот возьми, к примеру, меня,— рассуждал Кинкас,— всю первую ночь, которую я провел на ступенях церкви святого Франсиска, я проспал как убитый, словно на пуховике. А почему? А потому, что я последовательно скатывался от соломенного тюфяка до деревянной скамейки, от собственной комнаты до ночевок в полицейском участке, а потом на улице...
В заключение он намеревался изложить мне суть своей философской системы, но я попросил его отложить это на другой раз. Сейчас я очень занят и, к сожалению, вынужден прервать нашу беседу, пусть он как-нибудь навестит меня: я всегда дома. Кинкас Борба заговорщицки улыбнулся,— возможно, и до него дошли слухи о моей связи,— но ничего не сказал. Уже стоя на пороге, он обратился ко мне с чем-то вроде напутствия:
— Я верю, что ты придешь к гуманитизму; ведь только в нем дух твой найдет себе прибежище — в этом вечном море, куда я погрузился, дабы выловить там истину. Греки искали ее на дне колодца. Какое жалкое заблуждение! На дне колодца! Именно поэтому они ее и не нашли. И сами греки, и грекофобы, и грекофилы склонялись над колодцем, силясь разглядеть истину, которой там нет и не было. А сколько веревок и ведер было понапрасну упущено в этот колодец! Самые дерзкие даже спускались на дно и нашли там... жабу. А я отправился прямехонько к морю. И я верю, что ты тоже к нему придешь.
Глава СХ
ТРИДЦАТЬ ОДИН
Спустя неделю Лобо Невес был назначен губернатором в одну из провинций. У меня теплилась надежда, что он откажется, если указ снова будет датирован 13-м числом. Однако он пришелся на 31-е, и эта простая перестановка цифр сняла с них дьявольское заклятие. Сколь глубоко скрыты от нас тайные пружины нашей жизни!
Глава CXI
СТЕНА
Не в моем обычае что-либо утаивать или о чем-либо умалчивать, и потому на этой странице я поведаю вам о случае со стеной. Лобо Невес с Виржилией вот-вот должны были уехать. Придя к доне Пласиде, я увидел на столе сложенную пополам записку. Записка была от Виржилии. Она писала, что ждет меня ночью у себя в саду, непременно. Записка кончалась словами: «Со стороны переулка стена невысокая».
Я невольно поморщился. Послание Виржилии показалось мне неприлично легкомысленным, необдуманным и даже смешным. Мало того что все это и так грозило скандалом, мне предлагали еще разыграть роль какого-то комического персонажа! Я представил себе, как я карабкаюсь на эту стену, пусть она даже и невысока со стороны переулка, и только хочу спрыгнуть в сад, как меня тут же хватает проходящий мимо полицейский и отводит в участок. Стена невысокая! Ну и что из того, что она невысокая! Видимо, Виржилия не слишком сознавала, что делает, и, может быть, сейчас она уже раскаивается, что написала эту записку. Я еще раз взглянул на помятый, но непреклонный клочок бумаги. Мне вдруг захотелось разорвать его на тридцать тысяч кусочков и пустить по ветру — пусть уносит бренные останки моей любви... Но самолюбие, стыд при мысли, что я струсил, остановили меня... Нет, я все-таки должен пойти на это свидание.