Так что теперь я один, живу здесь, в детском доме. До фронта здесь недалеко, нас хотят перевозить в Ташкент, но пока мы здесь. Мама мне совсем не снится. Другие дети говорят, что им снятся родители почти каждый день, некоторые даже с ними во сне разговаривают. А мне почему-то ничего не снится. Поэтому когда будешь бежать в атаку, стреляй метче в проклятых фашистов, чтобы их больше не осталось.
Убей их всех, папа!
Твой сын Саша Котов»
Я прочитал. И еще раз прочитал. Саныч стоял напротив меня, смотрел в сторону. Я не знал, что мне сейчас делать. Что говорить, как молчать. Было стыдно и страшно, и Санычу тоже. В тридцать восьмом у меня умер дедушка, сам по себе, от старости. Он умер на диване, утром, до того, как я ушел в школу, он был еще жив, а когда я вернулся, как раз после гимнастики, то он уже все. Лежал на боку, а мать с ним шепталась, и руку его к своей щеке прикладывала, ласково так – я видел, через приоткрытую дверь. Я сначала подумал, что это она ему рассказывает что-то, хотел войти, но меня соседка поймала. Сказала, что дедушка умер, и чтобы я пока не мешал, шел бы куда погулять. Но я остался, я испугался, что сейчас мама ляжет рядом с дедушкой и умрет тоже, и от этого на меня накатывал ужас, а стыдно оттого, что я подглядывал. Очень похоже на сейчас, и страшно, и стыдно, и не знаешь, куда бежать, некуда бежать-то.
Саныч высморкался. Громко и неподходяще, сунул письма подмышку, высморкался еще, вытер руки о снег и о рукава, снова взял письма.
–… Коле было четыре годика, но он был очень сильный. А рядом был госпиталь, и немцы его туда водили раз в два дня, забирать кровь для раненых. Но он все равно был веселый, говорил, что врач ему песенки поет про елочку. Однажды приехала машина и привезла много раненых, их сгрузили в школу. И снова позвали Колю, хотя бабушка не хотела его пускать. Но солдат ударил бабушку…
Саныч замолчал. Он приблизил лист почти к глазам, не читалось ему.
– … А Коля больше домой не пришел. Потом один солдат рассказал, что в тот день разбомбили танковую колонну, поэтому нужно было много крови. Еще у него срезали всю кожу для пересадки…
Саныч потер щеку.
У меня заболела голова. И что-то в животе. Сильно очень, точно от спины что-то внутри оторвалось внутри, в разные стороны поползло, тянущее такое чувство, точно, на лебедку меня накручивали.
– … выгнали в поле и все дрова забрали. У меня голова ночью примерзла к чемодану, а через два дня я ослеп, а сейчас вижу только правым глазом, но все хуже и хуже. Бабушка, если можешь, приезжай…
Саныч читал чужим голосом, продолжал смотреть в сторону. Он как-то сломался, ссутулился и сгорбился, пальцы дрожали, сопли текли, но он их уже не вытирал. У меня тоже сопли…
– …Тогда они поймали его и привязали к столбу поперек живота. И руки связали, сказали ему, что это такая игра, он сначала смеялся, потом, наверное, понял и описался. Они сунули ему в руки гранату и велели крепко держать, очень крепко. А к кольцу привязали веревку, спрятались за углом. Кто-то из наших закричал, чтобы он бросил, но ничего не получилось, потому что руки были связаны. И он испугался, и гранату только сильней прижал, а они как раз дернули. Взорвалось сильно, все стекла повылетали. А музыка все время играла. Столб загорелся и наклонился, а от Вовки только ноги стоять остались….
– … Тетя велела нам вспоминать, что было, когда немцы пришли. Но многие не хотели, плакали и прятались на чердаке. Но наш директор Федор Станиславович, собрал всех в большой комнате и сказал, что бояться нечего, у нас тут все спокойно. Поэтому мы должны все честно написать, а кто не может писать, должен рассказать все тете, она сама запишет. То, что мы вспомним, имеет очень важное значение. Я очень хорошо все помнила… Я все очень хорошо помнила, они все приехали на грузовиках. Весь город заполнился…
– … А офицер спросил – ты пионер? А мальчик честно сказал – да, пионер. И тогда офицер выстрелил ему в голову…
– … Пушки стреляют, так что вечером уже видно. Но ты не переживай, нас послезавтра вывозят в Ташкент, весь дом, даже с поваром. Мы будем ехать почти месяц в поезде, а потом поедем на верблюдах…
Саныч замолчал. Он доставал письма. Некоторые лежали россыпью, другие были аккуратно перевязаны синими нитками и снабжены бирками на немецком языке. Саныч рвал нитки, доставал листки, смотрел, ронял. Поднимал, рвал в мелкие клочки, рвал, резал пальцы об острые края, начинал читать, отбрасывал в сторону, и снова…Он уронил автомат, но не заметил, продолжал читать, только не вслух уже, то есть вслух, но я ничего разобрать не мог, одно бормотание.
Снял с шеи сумку. Сел рядом.
Он протянул мне лист, втянул воздух, выдохнул воду.
Ничем. Вообще вокруг ничем не пахнет, зимой и снегом, и фашистом, не знаю, мне казалось, что он воняет. Я очень боялся, что сейчас он заставит меня читать, у самого Саныча язык окончательно заблудился в зубах и онемел.
Саныч замолчал и стал шевелить челюстью, стараясь разбудить речь, дергал себя за щеки.
Я захотел оглохнуть. Ненадолго, на день, до вечера, и еще немного ослепнуть, на полчаса, но слух и зрение оказались послушны, Саныч тоже с собой справился – хлопнул по щеке, с размаху, зубы щелкнули, и он сказал:
– … Они ему руки отпилили… Ножовкой по локоть.
Я напряг шею, стараясь натянуть барабанные перепонки и не услышать, но звук пробрался.
– И что нам делать…
– Не знаю.
– Чем-то пахнет… – Саныч осторожно свернул лист в треугольник, убрал за пазуху. – Не знаю… Ты помнишь? Ты ведь это все видел, да?
– Плохо помню.
Я на самом деле помнил плохо. В прошлом году еще хорошо помнил, и просыпался ночью, а утром не спал вообще, и когда в небе гудело, падал, схватившись за голову. Но забыл. Очень старался, старался смотреть вокруг, думать о шишках, об иголках, о цвете неба, стараясь занимать голову тысячей деталей и мыслей, поверхностных и гладких, и не пускать, не пускать. И приучился не пускать, давить ненужную больную мысль другими, необязательными и легкими, а даже и тяжелыми, но только не теми.
Научился бороться с посторонним звуком, а глаза закрывать было вообще легко, я их закрывал с первого дня. Я не помню, и не хочу…
Там воробьи еще были. И пыль, она оседала везде, как-то пробираясь через все препятствия, под одежду, сквозь оконные рамы, в бутылки с водой, пыль долго висела в воздухе, не возвращаясь на землю. Воробьи, да, я бежал по улице к своему дому и у меня под ботинками мягко похрустывали серые птицы. Сотни, их перебило не знаю чем, то ли ударной волной, то ли звуком, то ли они погибли от разрыва сердца, никогда не думал, что в нашей жизни столько воробьев.
Сначала я старался через них переступать, осторожно отодвигал их носком, но их было слишком много, и скоро я уже шагал, как шагалось. Я почти сразу заблудился, с городом что-то случилось, я никак не мог понять, он не узнавался, в несколько минут он стал чужим, точно шагнул разом на другой, совсем посторонний берег. Улицы сломались, стены домов потрескались и потеряли параллели, брусчатка пошла буграми, выдавив из себя прыщи булыжников. А еще темно. А еще в голове шумело, когда я видел людей, я не слышал, что они мне говорят, зато я слышал много другого, чего я не слышал никогда до, и никогда после.
Быстрые шепоты, перекатывающиеся вокруг, от дома к дому, жадные вздохи, поднимающиеся от подвальных окон, голодное чмоканье и нетерпеливое прихохатывание, от которого хотелось оглянуться.
Скрип, от чего-то огромного, трудно продвигающегося под землей.
И в небе. Там ломался лед. С тонким стеклянным звоном. Хруст воробьиных костей под ногами.
Мимо пронеслась пожарная машина. Я побежал за ней, наверное, из-за того, что она была яркой, и вдруг оказался на площади. На своей площади, напротив дома. Памятник лежал на спине, пьедестал был расколот и оплавлен, откуда-то сверху валилась горящая бумага, с проводов капал огонь, и мой дом на другой стороне площади, он горел. Я видел – горит мой дом. Деревянные перекрытия, скрипучие полы, огонь занял все этажи и теперь вырывался в окна, а моя сестра стояла на балконе и махала рукой, а рядом с ней на перилах стоял горшок с геранью.
Пожарная машина возле моего дома не остановилась, пронеслась в сторону Южных складов.
– Птицы сыпались, – сказал я.
– Что?
– Птицы. Сначала воробьи, потом голуби. Немцы вечером уже пришли…
Саныч достал из сумки альбом. Небольшой, обычная книжка, только пухлая и страницы толстые. Я хотел закричать ему, что не надо туда смотреть, не надо, но он уже посмотрел. Первая страница, вторая, третья, он закричал и отшвырнул альбом. Тот упал и провалился в снег, только коричневый уголок высовывался, Саныч не удержался, потянулся, но я опередил, подскочил, отпнул руку, а альбом вдавил в снег, почувствовал, как он погрузился в глубину. Саныч посмотрел на меня.
– Пойдем отсюда, – сказал я.
– Сейчас…
Саныч набрал снега в руку, сжал. Приложил получившийся лед ко лбу.