– Что-то развезло меня, – усмехается она. – Пьянит вольный воздух-то…
Скорее так подействовал на неё литр пива, но я молчу. Сидя на корточках у дерева, она смотрит куда-то вверх и улыбается, и ей, наверно, сейчас хорошо. Мне не хочется ей мешать, и я молча встаю рядом, прислонившись к тому же стволу плечом. Мы вместе смотрим в небо над верхушками деревьев, серое, затянутое тучами, и не хочется ничего говорить. Я не спрашиваю Нику, каково ей было в неволе: я чувствую это и так. Она сидит, я стою рядом, и мы молчим.
– Слушай, – вдруг фыркает она, – кажется, пиво просится наружу.
Мы не идём в платный туалет, а ищем кусты погуще. Ника забирается в самую середину, а я караулю, нет ли кого поблизости. Она в кустах вполголоса матерится.
– Что случилось? – спрашиваю я, еле сдерживая смех.
– Крапива, мать её!.. Прямо в пятую точку ужалила!
Я беззвучно давлюсь от смеха. Ника выбирается из кустов, застёгивая джинсы, потирает зад и с улыбкой прибавляет ещё пару крепких словечек. Мы бредём в зарослях, пока не выходим на дорожку.
Потом мы сидим на скамейке, Ника курит уже вторую сигарету подряд, задумчиво щурясь. Сквозь серую пелену облаков проглядывает наконец-то солнце, и мокрый асфальт блестит. Рыжевато блестят в луче солнечного света ресницы Ники, и кажется, будто не было ничего, и мы по прежнему старые подруги.
Бросив окурок, она обращается ко мне:
– Можно серьёзный вопрос?
– Давай.
– Ты сейчас одна?
– Какой ты предпочитаешь ответ: длинный или короткий?
По аллее гуляют мамаши с колясками, влюблённые парочки, а я одна. На крыше воркуют и целуются голуби, под окнами раздаются по ночам кошачьи концерты, прямо посреди улицы собираются собачьи «свадьбы», люди в ювелирных салонах покупают обручальные кольца, а я одна и свободна, как ветер в поднебесье. Маленькая девочка с букетом полевых цветов ждёт встречи со своей мамой, а мама даже ещё не знает папу. А может быть, знает, но то, что именно он будет папой, ей неизвестно. Это длинный ответ.
– Давай лучше короткий, – говорит Ника.
– Тогда – да. Одна.
Телефонная мелодия сопровождается зелёными аплодисментами тополиной листвы. Я достаю телефон из сумочки.
– Настя, ну как? Ты встретила Нику?
– Да, мы сейчас в парке.
– Дай-ка мне её на минутку.
Я передаю Нике телефон.
– Привет, мам… Да. Нормально. Да так, гуляем… Ладно. Хорошо, идём. Да…
Мы идём домой – не ко мне, а к Нике. Она останавливается посреди своего двора и, закрыв глаза, слушает шелест ив. Присев на край детской песочницы, закуривает.
– Ну, ты чего? – спрашиваю я удивлённо. – Мама ведь ждёт.
– Сейчас пойдём, обожди, – глухо отвечает она. – Мамка меня столько ждала – неужели не подождёт ещё пять минут?
– А зачем пять минут?
– В руки себя мне надо взять, понятно?
Поперхнувшись дымом, она кашляет, прикрываясь рукой, потом длинно сплёвывает и курит, обводя взглядом крыши домов двора. Розовые высокие мальвы у подъезда покачиваются, кланяясь нам, солнце блестит в лужах, в небе проступают клочки синевы, а на кирпичной стене написано голубой краской из баллончика: «Люблю. Скучаю».
Мимо бежит девочка со скакалкой, только хвостики подпрыгивают по бокам головки. В уголках губ Ники проступает усмешка, у глаз – ласковые морщинки. Ведь она могла бы выйти замуж, родить детей, думаю я. Зачем ей понадобилось любить меня вот уже семнадцать лет? Ну, кто сказал, что у природы всё продумано? Чушь, природа ошибается.
А может быть, так было надо?
– Ника! Настя! Что вы там сидите? Заходите!
Ника, вздрогнув, оборачивается и смотрит на свой балкон. Встаёт, надвинув на глаза козырёк, бросает окурок и, крепко и твёрдо взяв меня за руку, решительно ведёт к подъезду. Вдохнув напоследок свежий влажный воздух, мы погружаемся в полумрак лестницы.
Щёлкают замки, отодвигаются запоры, и дверь открывается. Опустив на пол свой потёртый пакет, Ника снимает с головы кепку, и маленькая женщина в перепачканном мукой фартуке, прижавшись к её груди, всхлипывает. Наверно, не зря Ника курила у песочницы: сейчас её глаза сухи.
– Мамуля, всё хорошо, не плачь, – говорит она глухо. – Ну, ну… Всё.
Маленькая женщина смущённо улыбается, смахивает костяшками пальцев слезинки: руки у неё тоже в муке, как и фартук.
– А я тут пельмени затеяла…
– Здорово, мамуля, – говорит Ника. – Хоть Настя меня в обед хорошо накормила, но от пельменей я не откажусь.
– Да я ещё только начала, – суетится Надежда Анатольевна. – Когда они ещё будут-то!..
– А мы поможем, – улыбается Ника. – И дело пойдёт быстрее.
Устроившись у маленького стола в тесной кухне, мы втроём лепим пельмени. Надежда Анатольевна уже взяла себя в руки и не плачет. Она ни о чём не расспрашивает, только задаёт один вопрос:
– Нормально добралась-то?
Ника кивает, её пальцы ловко защипывают края теста.
– Отец ушёл, – роняет Надежда Анатольевна, в то время как её руки непрерывно работают. – Бабулю схоронили, Анюта уже ходит. (Анюта – маленькая племянница Ники.)
– Я знаю, мам, – отзывается Ника. – Ты же мне писала. У нас горячая-то вода есть? Мне бы помыться с дороги.
– Есть, есть, – отвечает Надежда Анатольевна. – Все твои вещи в шкафу, помоешься – переоденься.
В кастрюле булькают пельмени, пахнет лавровым листом. Надежда Анатольевна склоняется над плитой, вытягивая шею, я убираю со стола всё лишнее, а Ника курит у форточки. Надежда Анатольевна недовольно косится на неё.
– Слушай, бросай, а?
Ника морщит лоб.
– Что бросай?
– Курить.
– Обязательно брошу, мам.
– Ну, некрасиво ты выглядишь с сигаретой, нехорошо! Да и вредно… Сама знаешь.
– Знаю, мам. Брошу.
– Точно?
Ника широко улыбается, в её глазах – незнакомый, ледяной отблеск. Двинув бровями, она говорит:
– Век воли не видать.
Надежда Анатольевна хмурится и поджимает губы, я молчу. Ника, посмеиваясь, прислоняется головой к трубе батареи.
– Ну, сказала бы: «Точно», – обиженно и недовольно говорит Надежда Анатольевна.
– Точно, точно, – вздыхает Ника.
Пельмени дымятся в тарелках, мы едим. Ничего вкуснее я в жизни не ела. Надежда Анатольевна, подпирая рукой подбородок, смотрит на Нику, а та, низко наклоняясь над тарелкой, поглощает пельмень за пельменем, да с таким аппетитом, будто и не обедала у меня. У Надежды Анатольевны опять краснеют глаза, шмыгает нос, и Ника, положив вилку, выпрямляется.
– Мамуля… Ну что ты! – Она целует её пальцы, губы, чмокает в нос, гладит по волосам. – Ну, ну, ну… Ты чего, мам? Всё же хорошо.
– Всё, я уже… – Надежда Анатольевна пытается взять себя в руки, бодрится, улыбается, но у неё не получается, и она зажимает глаза ладонью.
– Так, мамуля, пойдём. Пойдём, пойдём.
Дожевав пельмень, Ника уводит её в комнату, а я остаюсь на кухне одна. Мне ничего не остаётся, как только доедать свои пельмени, а их порции стынут в тарелках. Я заглядываю в тощий пакет Ники. Мыльница, зубная щётка, футболка, казённая эмалированная кружка. Что там ещё, я разглядеть не успеваю: Ника возвращается.
– Шмон наводишь? – Она улыбается, а глаза странные, колючие.
– Извини, – бормочу я. Мне неприятно слышать из её уст эти тюремные словечки.
– Могу показать, если так любопытно.
Она выкладывает содержимое пакета на освободившуюся табуретку Надежды Анатольевны. Свернув пакет, она бросает его в угол.
– Вот и все мои манатки.
Мне нехорошо, и я поднимаюсь.
– Я пойду…
Она сжимает моё запястье.
– Настя, сядь, я тебя не отпускала.
Я пытаюсь высвободиться, а она загораживает мне дорогу, и я попадаю в её объятия. Её щека прижимается к моей.
– Не уходи, останься ещё.
Я остаюсь. Возвращается из комнаты уже успокоившаяся Надежда Анатольевна, и мы доедаем пельмени. Потом я мою посуду, а Ника достаёт из шкафа свои вещи, выбирая, что надеть. Отобрав белую водолазку и мешковатые брюки цвета хаки с кучей карманов («пацанские», по выражению Надежды Анатольевны), она берёт большое полотенце и несёт его в ванную.
Небо окончательно расчищается, в нём стоят невесомые золотисто-ванильные облачка, в верхних окнах дома напротив ещё ослепительно горит солнце, а у земли, внутри двора, уже смеркается. Ника сутуло сидит на качелях под серебристо-зелёной ивой, чуть отталкиваясь ногой и опустив стриженую голову, ни о чём не рассказывает и ни на что не жалуется, ничего не просит и никому не верит – никому, кроме меня. Мне уже пора домой, но меня что-то держит здесь, я не могу уйти. Худая мальчишечья шея смешно и трогательно переходит в круглый, покрытый тёмным ёжиком затылок, и кажется, что в этих поникших плечах совсем нет силы и твёрдости, нет воли и энергии, и только по колючим искоркам в глазах можно понять, что этот человек ещё жив.
– Ну, наверно, я пойду, – говорю я нерешительно.
Ника вскидывает голову. По её глазам я вижу, что она хочет сказать мне «останься», но она говорит глухо: