Он долго молчал.
— Хорошо... Я их не отправлю. Если буду еще здесь, отдам вам при освобождении... Те тетради я прочел с интересом.
Он посмотрел на меня с добрым мальчишеским любопытством. Он явно не верил, что я враг народа, что справедливо лишить меня возможности писать. Ему, пожалуй, хотелось бы расспросить о написанном, сказать свое мнение, не как оперуполномоченному, а как читателю... Но он только дружески улыбнулся: — Можете не волноваться, все будет цело...
— Спасибо!
— За нарушение дисциплины я отдам приказ — трое суток карцера с выводом на работу... Можете быть свободны...
Я ушла.
Карцер с выводом на работу? Это почти формальное наказание: целый день ходишь по лагерю, как и все, питаешься не штрафным, а обычным пайком, с бригадой; после поверки отправляешься в карцер, захватив с собой постель, а утром опять выходишь на работу. Начальник режима был явно разочарован.
Но что я буду делать с бумагами, если и получу их при освобождении? Ведь они теперь груда оборванных листов, так перепутанных, что вряд ли я смогу разобраться, когда забуду. Разорванные странички...
Недели две я раздумывала, наконец решилась: пошла к нему на прием.
— Гражданин начальник, вы не отправили мои рукописи в управление?
— Нет, я же вам обещал оставить их у себя, — удивленно сказал он.
— Да, спасибо. Но они превращены в такую кашу, что я боюсь, что через полтора года уже не смогу их разобрать, если их так оставить. Да и вам удобнее хранить их приведенными в порядок.
— Я не имею права выдать их вам на руки, и у меня нет времени, чтобы вы в кабинете приводили их в порядок,— сухо сказал он.
— Это я понимаю. И не решилась бы просить вас об этом. Но, быть может, можно посадить меня в карцер и туда принести рукописи? Там я за два дня все бы разобрала и перенумеровала страницы.
Он посмотрел озадаченно, а потом расхохотался:
— Рацпредложение?
— Ну да!
— Посадить без вывода, с карцерным режимом?
— Разумеется!
— Ну что же, я согласен! Сегодня напишу приказ. Завтра с утра пораньше вас возьмут в карцер и принесут рукописи. Когда кончите разборку, скажите надзирателю.
— Большое спасибо!
В восторге я отправилась в барак. Двое суток сидела я в карцере, разложив по нарам всю груду бумаг и приводя их в порядок: нумеровала, делала пометки, перечитывала стихи, чтобы лучше запомнить их наизусть.
Изредка заглядывал надзиратель:
— Тебе ничего не надо? На прогулку в карцерный двор велено выпускать, когда захочешь.
— Да мне некогда гулять!
— А кипятку тебе принести?
— Спасибо!
Вечером щелкнул замок. Надзиратель вошел с подушкой и одеялом:
— Велено дать постель.
Я сидела за бумагами, пока не стало совсем темно, торопилась. Приказ только на два дня, вдруг да не успею разобрать.
Кончила к вечерней поверке второго дня. Заявила, когда в карцер пришли с поверкой. Рукописи забрали.
— Велено сразу отпустить. Я, с подушкой и одеялом, отправилась в барак. Со смехом встретили меня девчата. Побежала в полустационар рассказать друзьям. Там волновались.
— Что это значит? За что опять карцер? — спросила Таня. Я рассказала. — Бывают же и среди них порядочные люди! Так и разрешил, пока не кончишь?
— Видимо, да. Надзиратели предупредительны были чрезвычайно.
— Может, и правда отдаст при освобождении.
— Если будет здесь. Где еще мы-то за полтора года окажемся, могут заслать к черту на рога.
— Во всяком случае, сейчас это здорово, а будущее когда будет!
Все радовались со мной.
О путеводной нити
Читаю записки о немецких лагерях Марии Рольникайте «Я должна рассказать» («Звезда». 1965. №№ 2 — 3) и «Я пережила Освенцим» польской писательницы Кристины Живульской.
Бесспорно, это значительно страшнее того, что я видела в советских лагерях. Разница в том, что немецкое государство открыто рассматривало пленников как рабочую силу, по использовании подлежащую уничтожению. В советских лагерях долго сохранялась фразеология — «изоляция от общества в целях исправительно-трудового воспитания». Устаревшая эта фразеология вступала в явное противоречие со сроками в 15 — 20 лет, которые стали обычными, — где уж тут говорить о перевоспитании — и с условиями существования, о которых уже писали А.Солженицын и Е.Гинзбург-Аксенова.
Формы заключения в советских лагерях многообразны, как круги Дантова ада. А.Солженицын рассказывает о круге, превратившем русского солдата в рабочую машину государства.
Иван Денисович — родной брат Василия Теркина, но постаревший в тяжком опыте. От Васиной удали остались умение и лихость в труде, от насмешливого оптимизма — жизнеутверждающееблагодушие. Он идет сквозь лагеря, как сквозь буран, упорством побеждая стихийное бедствие.
Е.С.Гинзбург-Аксенова пишет о тюремном круге, целью которого было не использовать рабочую силу, а разломить верхушку коммунистической партии.
В тюрьме и этапе эту верхушку кроме физиологических страданий потрясал ужас недоумения: какое колдовство превратило заботливую мать-партию в уничтожающую мачеху? Как случилось, что они, коммунисты, в советской тюрьме?
Быстрым пером журналиста Евгения Семеновна очерчивает разнообразных женщин, связанных общим вопросом — как мы попали сюда? И воспоминаниями прекрасного прошлого. В этом беспощадном круге они мечутся в попытках осознать — что же произошло?
В темниковских лагерях был иной круг: здесь не было задания смолоть в порошок, которое ощущали тюрзаки; не было и прямого уничтожения отработанной силы — как в мусорный ящик, в темниковские лагеря сбрасывали физически малоценный материал, не рентабельный для северных лагерей.
Психического раздавливания не требовалось: даже бредовому сознанию НКВД было ясно — это масса, не представляющая опасности. Из нее, сколько могли, выжимали работу на швейной и деревообделочной фабриках и сбрасывали в инвалидные подразделения.
На 10-м лагпункте были женщины 28 национальностей. Равно беззащитные. Чужестранки были готовы к тому, что будут уничтожены. Люди советского воспитания надеялись выжить, меньше верили в реальность назначенных сроков. Впрочем, все учились не думать о сроке. Отличие лагерного сознания от обыкновенного в том, что лагерник теряет ориентир во времени. Заключенный в очень ограниченном пространстве, он и время воспринимает ограниченно — в отрезке дней. За ними следует неизвестность.
Человек, управляющий своей жизнью, обязан думать о будущем. Лагерник не распоряжается собой и не имеет будущего. Тем острее воспринимает он настоящее, легче готов прийти в хорошее настроение от малейшей удачи. Живульская описывает, какую радость даже в Освенциме доставлял случайно лишенный страданий день, выпавший отдых. «Все внимание, все мысли направлены только на то, чтобы «спокойнее» прожить день»,— пишет она (с. 35). Но, уверяя, что нет других мыслей, что они стали «полуживотными», она тут же пишет о необычайно острой радости попасть на берег реки Соны, любоваться природой, чувствовать ее. Она пишет: «Бывало, мы часами сидели, не проронив ни слова, отупевшие, не думая ни о чем...» Но это неверно! Они продолжали и думать, и чувствовать, только в глубине, вне власти дневного сознания.
Она спаслась от смерти прежде всего потому, что сумела эти переживания обратить в стихи. Человек не знает меры своих нервных сил. Напряжением нервов и воли можно преодолеть то, что кажется невероятным осилить.
Но надо уметь организовать эти силы. В индийской культуре, видимо, учатся, что делать системой упражнения воли. Во всяком случае, они достигают необыкновенной власти над телом, чему пример — Ганди. Европейцы не знают этого.
Но, поставленные в безмерное напряжение, ищут выхода. Один из таких выходов — овладение ритмом, в слове или музыке. Стих становится необходимостью, чтобы выжить. Об этом свидетельствуют из разных кругов ада XX века.
Кристина Живульская пишет: «Никогда прежде я не писала стихов. Но так трудно было переносить апель (поверку) и безумное выстаивание на лугу. В уме я стала подбирать рифмы. Нечем было, да и не на чем записывать их. Первая придуманная строфа подбодрила меня. Я прочла вслух самые простые слова, вырвавшиеся из глубины сердца» (Кристина Живульская. Я пережила Освенцим. Изд-во иностранной литературы. М., 1960. С. 56). Она приводит много стихов, что читались по лагерям.
В другом немецком лагере другая девушка выжила и тоже написала о своих стихах: «А писать необходимо и шуточное, и серьезное. Если мой «Штасенгофский гимн» тайком распевают даже незнакомые, даже в других блоках лагеря, значит — он нравится людям» (Мария Рольникайте. «Звезда». 1965. № 3. С. 110).
О советской тюрьме Евгения Семеновна Гинзбург пишет: «В ужасных условиях карцера спасла только сила, уводящая на свободу, — стих.
Пусть же беснуется, воя,
Вся вурдалачья рать,
Есть у меня вот такое,
Что вы не в силах отнять!