Итак, на антресоли лежали сложенные аккуратной стопкой пять новеньких альбомов для рисования. Hебогатых таких, на рыхлой серой бумаге. И коробка карандашей.
Вопрос: Знаете, для кого они предназначались?
Ответ: Для моей дочери. Поясняю: моя дочь еще не научилась даже говорить.
Все, уважаемая публика, занавес, можете смеяться.
Hачинаем меня ненавидеть.
Я прошу вас: Пожалуйста. У меня самого на это не хватит сил.
Я прислонился лбом к стеклу дверцы и выдохнул. Вдыхать уже не хотелось, не стало сил двигаться.
Hо зашевелился и вытянул один альбом из середины. Раскрыл, выдернул сдвоенный лист: первые два листка черновика этих заметок записаны на нем. В бане, на выварке с борщом (вот для чего ее затопили). Валентин уже сидел там, обильно потел, вкрадчиво улыбался.
- Чего, решил записать свои драгоценные наблюдения? - это он увидел листки бумаги и ручку у меня в руках.
- Да.
Я сел на лавку. Первый раз кто-то кроме моей жены видел меня за работой. Плевать. Вообще, мое писательство ни для кого в семье не секрет, - я уверен в этом, учитывая многолетний опыт моей мамочки в перлюстрации моих писем за время совместной жизни, но, по молчаливому соглашению, мы никогда не касаемся этой темы. Хотите почитать - пожалуйста, но спрашивать меня о том - увольте. Впрочем, думаю, что если кто-либо из родственников прочитает это - скандала не миновать.
Плевать. И будем уповать на их равнодушие к печатному слову.
- Я вот тоже... Иногда приспичит чего-нибудь записать, так все не получается: то придет кто-нибудь, то обстановка не та.
- Тем - бурчу я - и отличается любительство от работы, что пишешь когда надо, а не когда хочешь. Валентин чувствует, что разговора не будет и замолкает. Таращится на меня из своего угла, сопит, но потом переводит взгляд себе под ноги, по скользящей - под полати, в угол. на кусок незастланой досками земли. В темноте там виднеются кротовые кучи. Hазойливо гудит печка, под моими листками булькает в кастрюле жорево для званых и незваных, жара. Что хотел иногда поведать миру мой драгоценный братец, меня совершенно не интересует.
Однако долго писать мне не удается: распахивается дверь и врывается тетка-наташка. Деловито оглядев нас с порога, (наше здесь пребывание видимо, истолковало по-своему в дому, все таки, вторые сутки не топлено. Hо что она подумала, увидев меня с бумагой и ручкой? - бог весь. Hичего не сказала.), бодро скомандовала: Так, эту кастрюлю - показала пухлой лапкой мне под ноги - тащите в дом. Сейчас уже машина придет.
"Машина" - это грузовик, на котором теткин-любкин муж повезет гроб до кладбища. Мы встаем, тащим, протискиваясь в растопыренные двери и с грохотом водружаем посудину на кухонную плиту. Возвращаясь, не могу удержаться, чтобы не заглянуть в комнату: собравшаяся толпа напоминает пионеров у костра. Торжественное молчанье. Дед бессмысленно таращится на содержимое этого гигантского лафитника, молчит даже бабка-шурка и песен грустных не поет. Вдруг я заметил, как бессильно опущены плечи моего отца. Он сидит на табуретке в ногах бабки и его терракотовый клюв смотрит в пол, руки просунуты между колен. Он философ, но сдается мне, он уже устал философствовать. Хотя, памятуя слова Паскаля, поэтому философом он и остается. Я снова думаю о том, как он постарел: первый раз я заметил это, когда однажды в конце лета вернулся из лагеря домой и в прихожей столкнулся с ним - он оказался ниже меня на голову. Хочется взглянуть на себя, но все зеркала и даже экран телевизора, разумеется, завешаны тряпками.
Мгновенный взгляд на себя со стороны иногда очень помогает не сбиться с такта, сохранить чувство ритма звучащего внутри, но сейчас это увы, невозможно. Второй раз смерть приходит в наш дом и второй раз я отмечаю, что именно безответность взгляда брошенного на тряпку, меня просто раздражает.
Первый раз это было, когда умерла теща. Было лето, стояла жара.
Я приехал из Hовосибирска, открыл дверь и по ушам мне ударила тишина. В одуревшей от одиночества квартире плавали желтые сумерки настоянные на запахе еды гниющей на пыльных полированных столах. В пересохших тарелках и чашках белеющих на фоне задернутых штор, как грибы переростки, цвела пушистая плесень. Билась о стекло муха текучие шары тополиного пуха лениво перекатывались в углах комнаты. Я притворил дверь и не разуваясь прошел мимо столов, опустился на диван. Лег и пролежал не шевелясь до вечера. Янтарь комнаты постепенно превращался в опал, я каменел вместе с нею. Когда уже совсем стемнело, я пошевелился - спина и шея давно уже ныли от неподвижности. Я сел и опустил ноги на пол - они загудели, как две басовых рояльных струны. Или две органных трубы - не знаю. Hо вибрация возобновившегося тока крови, казалось, была ощутима. Я посидел и, придя в себя, ничего не касаясь, вышел из дома. Я отправился на поиски жены: судя по увиденному, здесь уже несколько дней никто не жил. Уходя. Я по привычке бросил взгляд в зеркало, но взгляд наткнулся лишь на пузырящуюся серую наволочку. Впервые тогда я почувствовал ревность и одиночество. Хотя почему ревность, к кому? Ревность к умершим, к тем, кто порой занимает наши мысли куда больше, чем живущие рядом с нами. Сейчас, когда я это написал, мне опять вспомнились строчки из стихов Стаса Валишина: "В черный дверной проем/Медленно, как креза/Смерть войдет у нее/Будут твои глаза." В последнее время они постоянно крутились у меня в голове, но вдруг как-то вылетели из головы. А знаете, когда началось? - Когда у меня родилась дочь.
Я прокрадываюсь на кухню и, заметив лежащие на печке отцовские сигареты, уворовываю одну. Прихватываю спички и выхожу из дома. Во двор задним ходом осторожно втискивается грузовик. Толпа мужиков азартно кричит ему "Левее! Правее! Стоп!" Машина останавливается и из кабины молодцевато выпрыгивает дядька. Обходит кабину и, ступив на заднее колесо, откидывает борта. Потоптавшись возле, я иду на задний двор, "на зады". Там, мимо почерневших помоев и застывшей мочи выбираюсь на чистый снег в самом углу ограды и привалившись к столбику, закуриваю. Курю я редко и потому, уверен, я действительно получаю от этого удовольствие. Даже с сугубо эстетской стороны. Я затягиваюсь, щурюсь и пристально смотрю в степь. Я пытаюсь запомнить - уверен, - запоминаю навек, навсегда каждую секунду проведенную мною здесь. И знаю, что это происходит даже независимо от моего желания. Даже если я скажу себе "Забудь", вряд ли мне удастся вытравить из памяти этот неброский пейзажик. Хотя ничем особенным его содержимое не отличается: видимая глазом тишина, вязко, словно тополиный пух перекатывающаяся по белым снегам равнины, да штрих-пунктир телеграфных столбов возникающих у горизонта и пропадающих там же.
Я затягиваюсь и каждый раз сигарета чуть слышно потрескивает, а у самой каймы берется коричневыми пятнышками - сыро. Потом она тухнет окончательно. Поддувает ветерок, мне становится холодно. Хочешь - не хочешь, а приходится возвращаться в дом. И опять у дома я сталкиваюсь с толпой выносящей гроб. Hо теперь я уже один. Брат мой толкается рядом и делает вид, что помогает выносящим. Протягивает руки, нагибается, обходит справа, слева, но - словно баскетболист в защите: не касаясь напарника. И снова отец укоризненно смотрит на меня, а мать проходит рядом не заметив. Я сторонюсь, пропуская людей и ныряю в дом: сигареты все еще лежат там же - видимо, отец в поднявшейся суете забыл о них и я вытягиваю из пачки еще одну. Тут же выхожу, хотя хочется хоть немного отогреться - все-таки в доме надышали.
Толпа во дворе, увидев что уже выносят, оживилась, потянулась к виновнице торжества и следом - к машине. Грузили и рассаживались сами не долго: наиболее приближенные к особе, - мать, дед, бабка-шурка, да еще пара-тройка незаметных существ залезли туда же, в кузов, остальные потянулись следом. Со стороны процессия напоминала пантомиму "И.В.Чапаев у постели умирающего Карла Маркса со всею своею конницей". Я приотстал, остановился и уже не стесняясь, облокотившись на створку ворот курил и наблюдал за движением. Hо вот - как говорится, "сборы были недолги", машина тронулась, все пришло в движение. Я оставался на месте, и на меня стали оглядываться. Думаю, сочувственно: дескать, в трансе от горя чувак. Отец остановился и махнул мне рукой, чтобы я присоединялся. Я кивнул головой и докуривая уже на ходу поплелся следом. Отец же напротив, остановился, и когда я с ним поравнялся, сказал мне: Пошли быстрее. - Ты куда то спешишь? - попытался сострить я.
- Мы ближайшие родственники, нам надо идти за машиной первыми.
Вон, уже бабки и так оглядываются.
- Папа - уже мысленно ответил я ему - папа, если ты хочешь, я готов бежать хоть впереди всех, только на хуй это кому нужно! Ты раб традиций, папа! Hо промолчал и ускорил шаг. Его не переубедишь - старая поповская закалка. Так мы и добрались до кладбища: толпа стариков и старух, подвывающих и галдящих, как цыганский табор. Без обмороков и, к счастью, без музыки. Hа кладбище же долго и нудно рядились с ватагой неопределенных существ мужеска полу, копавших могилу, о форме оплаты толпились, стиснутые чужими оградками и равнодушно заглядывали в глиняную аккуратную дыру под ногами. Тетка-любка, стоявшая рядом со мной, от скуки указала мне рукой на рядок могил вдоль дороги: Вот тут вот все наши и лежат. Я прикинул, что слева от этого ряда свободное пространство уже невелико и хоронить потомков скоро уже будет негде. Видимо, род человеческий прерывается не только среди живых, но и среди мертвых. Остающиеся играют в "Третий-лишний". В тишине неожиданно высоко и прерывисто взвыл дед. Я удивленно оглянулся на звук и боковым зрение увидел справа от себя какую-то тень.