Но она не хотела ее, она хотела плакать, а потому она ее выплюнула, а я взял и засунул ей соску в рот снова. А она снова сделала попытку избавиться от нее, и мне показалось, что при этом она покачала головой; мне ничего не оставалось, как бережно попридержать ее голову одной рукой, а другой возвратить соску на место и твердо держать, пока она не уразумела, что соска – это теперь надолго и лучше смириться, как если бы вместо меня была мама, на мгновение она застыла, словно решая, что делать дальше, причем все это время вопросительно глядя на меня. А потом начала сосать, сначала понемногу, потом все сильнее и сильнее, как бы признавая, что другого выхода у нее нет, и я уже с облегчением убрал с ее головы руку, но в ту же минуту все началось сначала, соска была выплюнута, а плач возобновился, и все мои попытки вернуться к прежней ситуации кончились ничем – она отчаянно боролась со мной, наливаясь краской от злости. Ну, ну, говорил я, я здесь, перестань реветь, но она заходилась в плаче все сильнее и сильнее. А потому я вышел из комнаты и плотно прикрыл за собой дверь, чтобы она могла накричаться вволю, не забыв при этом посмотреть на часы, чтобы не получилось, что она плачет слишком долго, потому что папа как-то объяснил маме – если тебе кажется, что ребенок плачет немыслимо долго, на самом деле он плачет всего пять минут, и если вы найдете в себе силы эти пять минут выдержать, то через пять минут плач прекратится сам собой. Чтобы ничего не слышать, я отправился на кухню, по дороге включил радио, а кухонную дверь закрыл как можно плотнее я едва успел все это проделать, как зазвонил телефон, звонил дядя Цви из Тель-Авива, он был не таким серьезным, как иерусалимский дядя Аси, он никогда не упускает случая поболтать со мной. Вот и сейчас он спросил меня, как дела, спросил, как я себя чувствую, как идут дела в школе и есть ли у меня какие-нибудь планы на время каникул, и я подробно отвечал на все его вопросы, потому что знал – ему действительно интересно все, что со мной происходит, и он долго помнит обо всем, я думал обо всем этом, но вдруг понял, что слышу отчаянный детский крик, и он, дядя Цви, услышал его и тут же спросил, что это, кто это у вас там кричит, и я вынужден был сказать, что это малышка Ракефет. А мама где… наверное, она рядом? Нет, мама не рядом, никого, кроме меня и дедушки, в доме нет. На какое-то время он замолчал, как если бы задумался, а сейчас я хотел бы поговорить с пожилым джентльменом… как?.. он спит?.. хорошо, хорошо, не буди его, иди и займись с Ракефет, ее плач разбивает мне сердце, когда я у себя в Тель-Авиве должен слышать ее плач из Хайфы, ты классный парень, сказал он и добавил, что постарается позвонить снова ближе к вечеру.
И я вернулся к малышке, она была красная от напряжения, она просто билась в своей кроватке, словно это была клетка, она сбросила одеяло и, воздев руки вверх, кричала так, словно ее резали, на мои попытки разговорить ее она не обращала никакого внимания, бутылочку с водой, которую я принес ей, она выбила у меня из рук с такой силой, что она оказалась на полу, тогда я подвинул к кроватке стул и, перегнувшись, перевернул ее на живот. И она замолкла. Молчание длилось несколько секунд, а потом она застонала и попыталась уползти, как если бы она знала, куда хочет попасть. Я подумал, что все эти ее усилия рано или поздно утомят ее, но тут она запуталась в простыне и стала задыхаться, так что мне ничего не оставалось, как снова перевернуть ее на спину, и она лежала так, непрерывно всхлипывая, а я скрипел зубами от злости, что мама оставила меня с ней, запретив брать ее на руки.
Так что я снова вышел из нашей с Ракефет комнаты и очень медленно потянул на себя дверь, за которой все еще спал дедушка, может быть, подумал я, от шума в доме он проснется и захочет мне помочь.
Он лежал не шевелясь и, видимо, не слышал ни звука, он был похож на кучу тряпья, лежа вплотную к стене под белым шерстяным одеялом, из-под которого торчали только голые и тощие ступни. Дедушка, прошептал я, обращаясь к этим ступням, принадлежавшим человеку, которого я совсем не знал, дедушка, позвал я его едва не плача и почти уже в полный голос, но все было напрасно, он спал, погрузившись в свой необъяснимый и устрашающий сон.
Малышка продолжала кричать, – кажется, она вовсе не собиралась умолкать. Я принес ей кусок печенья, но она отвергла его, я разломал кусок на маленькие кусочки, почти что крошки, и запихал их в ее широко раскрытый рот, но она, похоже, даже не почувствовала, что у нее во рту что-то есть, при этом она ни разу даже не взглянула на меня – только заливалась плачем и тянула руки к потолку. Я попытался опустить боковые решетки на ее кроватке, которая когда-то была моей, но мне это не удавалось, потому что раньше мне ни разу не приходилось их опускать, а потому я сам доел печенье, снял башмаки, взобрался на стул и перегнулся через ограждающую решетку внутри кроватки. Что с тобой, Ракефет? Я здесь, здесь, вот он я, хватит уже реветь, перестань, но она, похоже, кричала так сильно, что не слышала меня, а потому я приподнял ее, но очень бережно, чтобы не задеть то место у нее на темечке, о котором много раз при мне говорили папа и мама, они называли его «родничок», и, как я понял, этот самый родничок находился на самой макушке у малышей и после появления их на свет еще какое-то время не зарастал, чтобы мозгам было куда деваться, когда их станет больше. Плач начал понемногу стихать, а затем и вовсе прекратился. Я уселся в кроватке, ощущая под собою клеенку, малышка приткнулась к моим коленям, я немного приподнял ей голову и наугад положил ей в рот ее соску. Она зачмокала, а потом посмотрела на меня взглядом полным сочувствия и тревоги, словно именно я был тем, о ком надо было позаботиться. Слезы в ее глазах полностью исчезли, и я вспомнил мамины слова о том, что у таких детишек плач является формой разговора, это их язык, а потому, когда она закрыла глаза и стала кряхтеть и наливаться краской, я подумал только о том, что же она хочет этим сказать, и поначалу ничего не мог придумать, и только потом, почувствовав запах, понял, что именно. А она продолжала кряхтеть все сильнее и сильнее, причем лицо у нее сморщилось, как у старушки. А потому я бережно убрал колени из-под ее головы и аккуратно уложил ее спинкой на ее кровати. Сразу было видно, как ей полегчало, потому что она без звука засунула в рот свой кулачок и стала его обсасывать. Я перелез через боковые решетки обратно и вышел из комнаты. В течение ближайших пяти минут дом снова погрузился в тишину, она даже что-то тихонько ворковала, а затем я услышал, что она начала всхлипывать и звать меня, но я закрыл дверь к ней, надеясь, что она займется собой и снова задремлет, ведь мама сказала, что она проснулась и не смыкала больше глаз с раннего утра. И я отправился в родительскую спальню взглянуть на своих шелковичных червей и застал их расползшимися в полной темноте по всей кровати. Пришлось всех их собрать и посадить в вертолет, на котором им предстояло вернуться на землю. Еще один телефонный звонок. Это была бабушка Рахиль, которая почти никогда не звонила, потому что была больна.
Гадди, дорогой, сказала она, знаешь ли ты, кто с тобой говорит? Знаю, сказал я. Это с тобой говорит по телефону бабушка, сказала она, а я ответил – да. А потом она сказала: я уже много лет не видела тебя, Гадди, почему ты ни разу не навестил меня, разве ты не знаешь, что я не могу прийти к вам, потому что я старая, а у вас такая крутая лестница. И я снова сказал «да», а она спросила: почему же ты не попросил папу и маму привести тебя ко мне на время каникул, разве тебе не хотелось бы побыть со мной все это время, и я опять сказал ей: «да». Тогда, сказала она, ты знаешь, что этой ночью твой дедушка прилетел из Америки, и скажи мне, ведь ты на самом деле рад, что дедушка здесь, скажи мне; и я сказал: «да». И что за подарок он привез тебе, ты ведь скажешь бабушке, верно? И я сказал: «да». Это, должно быть, что-то особенное, какая-нибудь необыкновенная новая игрушка или какая-то красивая одежда, ты ведь мне ее покажешь, верно? И я сказал: «да». А теперь, дорогой, расскажи, как там поживает Ракефет? С ней все в порядке, сказал я. Ты ведь любишь ее, правда, а помогаешь ли ты маме заботиться о ней? И я сказал: «да». Я ничуть не сомневаюсь, что ты ее любишь… А теперь позови к телефону маму. Тогда я сказал, что мамы нет дома. Ну тогда позови к телефону дедушку, я хочу с ним поздороваться, и я честно ответил, что дедушка еще не проснулся. Он спит? Он спит. В такое время?! Да, сказал я, в такое время, потому что для него сейчас полночь. Какая полночь, Гадди, что ты несешь? Тогда я вынужден был пуститься в объяснения и рассказать ей то, что я знал о Земле и о Солнце и что такое разница во времени и откуда она берется. Я был совсем не уверен, что она поняла. Она мне просто не поверила. Все, что она сказала, это что я полностью похож на своего папу, ты такой же всезнайка, Гадди, как твой папа, у которого, что ни спроси, на все есть ответ. Шелковичный червь под эти разговоры снова выбрался из вертолета и на полной скорости мчался через комнату. Одну минутку, прошептал я в телефонную трубку… одну секунду, бабушка… червяк нырнул под шкафчик, и я понял, что мне его оттуда не достать, и я плотнее закрыл дверь, потому что малышка снова принялась за свое, да так пронзительно, что я бросился к телефону, чтобы хоть как-то пригасить этот вопль. Я даже подумал, что должен сейчас рассказать бабушке о сбежавшем червяке. Алло… алло… Куда ты исчез, кричала в свою очередь бабушка очень сердитым голосом, и я понял, что мои огорчения по поводу червяка она сейчас не поймет, и я сказал ей: мне показалось, что Ракефет плачет, но на самом деле она не плакала. Нет. Это, конечно, было вранье, но я всегда врал ей. В разговоре с ней это выходило всегда легко, словно само собой, как если бы она сама только этого и хотела.