Хмурясь на эти смешки, к кафедре вышла Лиза Орлова. Обведя всех добрыми глазами, она повернулась к профессорам.
— Константин Никитич прав, — сказала она. — Не умею я много говорить. Хочу только подтвердить то, что сказал он: мы понимаем отношение к науке, о котором говорите вы, Лев Яковлевич. Мы поедем не только изучать, постараемся помочь там чем можем. Мы знаем, Владимир Германович, важность полевых записей, знаем, как много значит для дальнейшей работы первое пребывание в поле. Трудностей не боимся. — Она улыбнулась с угловатой застенчивостью и просветлела. — Мы ведь потому и становимся этнографами, что хотим испытать трудности, увидеть, как люди живут... — она развела руками и сложила их вместе. — Мы хотим изучать, чтобы понимать, понимать, чтобы помогать! Вот увидите, к осени привезут работы! — она улыбнулась и села. Ей долго хлопали: Лизу любили.
Потом еще многие говорили. Наконец Костя стукнул по бубну:
— Деловая часть окончена! А теперь предлагаю пантомиму-импровизацию. Художественное изображение задач этнографии. Произведение Сережи Стебницкого и Левки Перовского.
Костя недаром накануне носился по институту, мелькая сразу в двадцати местах: готовил отвальный вечер. Всюду слышался его заливистый, веселый тенор. Костя загонял с полдюжины первокурсниц — Левка уверял, что видел их в обмороке. Неделовая часть — прощальный вечер перед практикой — был организован отменно.
На помост вбежали люди. Отодвинули стол. Поставили ширму. Перед ней — кресло. Ведущий, в бархатной куртке с бантом, вышел и поклонился:
— Пантомима. Прекрасная Этнография и ее женихи. Действующие лица: Старый Мудрец Антрополог Археологович. Прошу.
Лев Яковлевич, уступая умоляющему взгляду Сергея Стебницкого, растерянно усмехаясь, сел в кресло. Шушуканье весело пробежало по залу.
— Дочь его. Прекрасная Этнография!
Девушка в сделанном из простыни плаще, с распущенными косами прыгнула на эстраду, склонилась к ногам отца.
— Друг дома — Мудрый Шаман, — указал Левка и пододвинул стул смеющемуся и трясущему животом Владимиру Германовичу.
Зал хохотал аплодируя.
— Женихи Этнографии: метод разъездной, известный величиной.
Длинный Федя Физик, наивно приподняв брови и сохраняя серьезность, выехал на детском велосипеде, стал кругами объезжать Этнографию.
— Метод стационарный, рассчитан на многие лета. Костя, груженный папками, фотоаппаратом, штативом, вздыхая, подошел и сел на пол.
— Они влюблены в Прекрасную Этнографию, — комментировал ведущий, — но ужасные опасности грозят ей. Свирепый Историус близко!
По помосту уже крался некто в простыне, исписанной знаками, потрясая огромным пером, как копьем.
— А этот? — Левка выхватил из зала студента-географа. — Грозный Географус! Он ничего не знает, как видите, но я-то знаю: он хочет захватить в плен Этнографию и сделать ее своей служанкой!
Географ засмеялся и тихо спросил:
— Что мне делать?
— Они хотят украсть Этнографию у отца! — вскричал ведущий.
Этнография изображала испуг и мольбу. Историус и Географус гонялись за ней.
— Великий Шаман, помогайте!
Профессор Богораз ударил в бубен.
Зал зааплодировал, входя в пантомиму, как греческий хор.
Методы, взявшись за руки, закрыли Прекрасную Этнографию от похитителей. Она танцевала. Шаман бил в бубен.
— Правильно! Объединить оба метода! — кричали в зале.
Потом вызывали авторов и исполнителей. Антрополог Археологович смеялся. Левка кланялся, откидывая пушистые волосы. Прозрачные глаза его не смеялись. Он был горделив и серьезен.
После инсценировки утащили скамейки. Один из студентов сел за рояль. Начались танцы. Старики в своих креслах смотрели покуривая. Потом незаметно встали, пошли в кабинет кафедры.
— Ну, как? — спросил Владимир Германович, ложась на диван. — Мой Сережка и этот Лева: теоретические споры о методах — в пантомиме? — он засмеялся. — Способные парни! А? Антрополог Археологович?
Лев Яковлевич, негромко смеясь, поправил очки и махнул рукой.
— Старимся мы с вами, Владимир Германович... Старимся... Но, знаете ли, и стариться хорошо, когда смотришь на них. Прекрасная Этнография. Эта девочка очень весело ее изображала. Хорошая девочка! Ну, до свидания, Владимир Германович! — Он взял свою шляпу, пошел по пустым коридорам под взрывы смеха и музыки, долетавшие из Большой аудитории.
Владимиру Германовичу идти домой не хотелось. Он лежал, усмехаясь, в полутьме. И скоро уснул.
А танец сменялся танцем... Костя упросил Васю сыграть на рояле, а сам дирижировал, заплетая вальс в сложные фигуры, отщелкивал каблуками «венгерку»...
Танцующие, утомленные жарой и движением, то растекались по коридорам и, поделившись на парочки, уединялись, то снова вплетались в танцующий ритм. Некоторые в поисках уединения добрались до кафедры.
— Сядем!
Но... тут раздался храп с дивана.
— Ах! — испуганно отскочила девушка. Но тут же засмеялась, зажав рот рукой. Смех разбудил старика.
— А? Кто? Как?
— Простите, Владимир Германович! Мы не заметили, что вы отдыхаете!
— Я и сам не заметил, как уснул. Пора домой. Где мой мешок?
— Я разыщу, — торопливо сказал Левка. — Вот. — Он вытащил из-под стула полосатый мешок.
— Мы пойдем провожать вас, Владимир Германович, хорошо? Я скажу нашим, — предложила Аленушка.
— Ты куда? Организуем проводы, — сказал мне Левка.— Идем?
Не успел Владимир Германович закрыть рот от зевка, как его окружили человек десять. Дядя Костя и Костя взяли его под руки.
— Gaudeamus igitur, — фальцетом запел дядя Костя. Старик басом подхватил:
— Yuvenes dum sumus!
Все со смехом захлопали в ладоши:
— С песнями вас поведем.
Повели серединой улицы, потом набережной Мойки и закоулками. Город спал в синеве. Круглели булыжники. Шаги были далеко слышны. Песни уносились в затихшие улицы, как весенний ветер к морю. Мягкий глубокий баритон завел:
С песней звонкой
Шел сторонкой
С любушкой своей
И украдкой
Да с оглядкой
Целовался с ней...
Я узнала голос. Это Юрий вел песню. Она ударялась в молчаливые окна, разлеталась, как брызги света. Небо синело над крышами, переливалось легкими перистыми облачками.
Из-за угла вынырнул милиционер.
— Это что, товарищи? — спросил изумленно.
— Ничего, — ответил Лева.
— Кричите вы почему?
— А что вообще есть крик? — спросил Лева. — Может быть, вам это кажется? Крик не в силах нарушить мировую тишину вещи в себе.
— Как это? — удивился милиционер.
— Сущность вещей непознаваема, — отвечал Лева, вздыхая, — вам кажется, что мы кричим, но, может быть, нас и не существует.
— Как это кажется, — рассердился милиционер. — Очень даже вижу, что существуете и порядок нарушаете!
— Может, вам кажется, что я хожу на ногах? — вежливо спросил Лева.
— Не кажется, повторяю: и ходишь ты на ногах, и порядок нарушаешь!
— Посмотрите внимательней! — Лева быстро встал на руки и на руках обежал вокруг милиционера.
— Ах, чтоб тебя разорвало! Вы что- циркачи?
— Студенты мы, — сказали несколько голосов, — и провожаем с вечеринки профессора.
— Профессора! Видно, выпито было немало... — усмехнулся милиционер. — Ишь, седой весь, а тоже...
Но Владимир Германович так подмигнул милиционеру, что тот рассмеялся.
— Не пьяные, видно, а бешеные! Тишину надо соблюдать, граждане! — и, махнув рукой, он ушел за угол. Ртудрнты снова запели. Юра подошел ко мне:
— Пойдем на Неву.
— Хорошо.
Через Мойку и сумрак Зимней канавки мы вышли к Неве. Еще издали, из-за арки, она манила великолепием белой ночи. И вот — распахнулось!
Был час, когда все становится синим. Повисают в синем воздухе дворцы, мосты, набережная. Над Васильевским островом еще тлеет заря. Розово-малиновые отсветы взбегают на небо на маленьких тонких облачках. На востоке же, за Литейным мостом, все было густым, сине-лиловым. В синеве купались деревья, лазоревые купола мечети, золото Петропавловского шпиля. Над зыблющейся синевой повис Троицкий мост. Из синевы, казалось, поднимался глубокий и радостный страх: вот-вот придет неизвестное. Шаги раздавались на гранитных плитах так звонко, что мы невольно пошли по торцам: темные восьмигранники мягчили шаги. Шли быстро и молча. Страх нарастал.
Преодолевая его, Юрий взял меня под руку, облизал пересохшие губы и тихонько запел:
С песней звонкой
Шел сторонкой
С любушкой своей
И украдкой
Да с оглядкой
Целовался с ней...
И как будто захлебнулся, оборвал и опять начал. Заглянул мне в глаза. Наверное, глаза что-то сказали, потому что он наклонился и поцеловал, а потом, убыстряя шаг, запел уже уверенно, снова остановился, еще раз заглянул в глаза и прошептал: — Хорошо тебе? Хорошо?
Я кивнула.
— А мне так хорошо, что даже не знаю, что сделать.
— Тебе тоже страшно?
— Очень! Уже много месяцев...
— Чего же... Чего тебе страшно?