Мать вздыхает и отвечает точно и с торжественностью:
- На пятый месяц три недели в тягостях ходила…
- Да, да, - обрадованно вспоминает отец, - с работы мы шли. Разделили деньги. Выпили на лишек… А у меня так и бьется в голове: часы да часы… Артель - свое дело, еще да еще выпить, а мне никакого удержу нет: чего доброго лавки закроют. Оставил денег на складчину, а сам побежал… Выбрал вот их, под мышку взял и ног под собою не чую… И часы бы не разбить, и тебя скорее порадовать хочется, и сам в нетерпенье… - Отец помолчал, растянул задник на колодке и укрепил его. - Вот ты и поди, - задумчиво продолжал он: - Иной раз в голове просто разрывается, чтоб другому хорошее что передать, а сунешься до человека и выражения не подыщешь… Да… - Но сейчас же заулыбался и опять о часах: - Место я им заранее придумал в келейке: на косяке, против окошка… Тебе и сказать не хочу - дело в чем: лежала ты тогда, а к двери тебе не видно… Ты мне с кровати говоришь: пища на шестке стоит, ешь, мол. Ну какая еда тут? Вколотил гвоздь, прицепил гири, маятник и повесил… Дошло дело стрелку ставить, а время и не знаю сколько. Ну, думаю, ладно - пусть будет семь, без чего-то… Пустил маятник - часы и затикали… А ты с кровати…
- Сразу догадалась я, - перебивает мать, - тренькал, тренькал ты ими, а мне тогда не до часов была
- А когда часы бить начали? - хитро улыбаясь, спрашивает отец.
- Да, да, - встрепенулась мать, - ведь вот совпало как…
- Пружина дзинь… - продолжает отец.
- Да, да, - перебивает мать, - а он в это время под сердцем - тук, тук, ножонками… В первый раз зашевелился…
- Вот они какие, часы, - победоносно резюмирует отец, стряхивает обрезки кожи с фартука, свертывает козью ножку, сыплет в нее полукрупки и идет курить к печной отдушине. Вертушка сопит, трещит, и разлетается искрами махорка. Клубы дыма рвутся в отдушину… Мать вздыхает:
- Не ждала, не гадала, что за тебя замуж выйду.
- Судьба зла - полюбишь козла, - делая гримасу сожаления и подражая вздохом жене, говорит отец и продолжает шаловливо: - А меня, думаешь, спросили? Мамаша с вечера сказала: слышишь, Сергей Федорыч, если ты завтра напьешься, так я шкуру с тебя спущу и на глаза больше не показывайся… Хорошо, отвечаю, мамаша… Ну, так вот, завтра смотрины. Вдовы Пантелея Трофимыча дочь Анну смотреть будем… Ладно, говорю, мамаша… Вот и дело было сряжено, а мою суженую только что в лесу тогда встретил, да и то ни ножек, ни рожек не запомнил сквозь сон мой лесной… А на смотринах увидел и думаю: "Ну что же, чем не жена: щупленькая, хрупенькая - за пазуху положу - и тепло, и не тесно".
- Ну, болтушка, - а на Малафеевке чего рыскал? - не без кокетства спрашивает мать.
- На Малафеевке? - Отец сквозь улыбку деланно морщит лоб. - Не помню, по хорошему делу, верно, бывал, раз говоришь - бывал: молодцу пути не заказаны, женушка.
- Ох, уж если бы знала пьянство твое - в Волгу бросилась бы, а не пошла, - решительно заявила мать.
- Эх, Анна Пантелеевна, если бы от нашего пьянства в Волгу бросались, так от девок пароходам ходить бы негде было, - шутил отец, - а вот где бы тебе второго такого молодца найти? А?
Мать розовела лицом. Бросала на отца скользкий взгляд и выдавала свое женское сердце. Отец заслуживал этого.
Перенеся всякие хворости и недуги детства, отравляемый чуть ли не с детства же водкой, Сергей Федорыч все-таки выровнялся, - порода взяла свое. Вершка на два уступающий деду Федору в росте, он был стройный. Нависшие черные брови над стального цвета глазами, прямой с небольшим изломом нос, тонкие губы Водкиных. Навислость бровей, казалось, должна была давать сумрачность его лицу, но лицо детски доверчиво смотрело на вас. Он не мог долго не улыбаться перед собеседником, и казалось, все дурное в человеке не достигало его внимания.
Смерть отца раскрыла вполне его отношение к людям. К его гробу сошлись неведомые и незнакомые люди, оказывается, каждому он чем-то помог - не деньгами и не советом умным, а вот каким-то простым, глубоко человеческим вниманием и прикосновением к другому.
Отец обладал удивительным чувством общительности и всегдашним стремлением к какой-то идеальной артельности.
Мать моя в свободную минуту любила поговорить, обсудить и поплакаться о своих и чужих бедах. Любила расставить в порядке людей и события, чтоб они не путались между собою и стали ясными порознь. По одному какому-либо остронаблюденному признаку незначительное событие или человек приобретали характеры типов. Звучали голоса, мелькали жесты изображаемых людей. Все становилось большим, как в увеличительном стекле, приподнятым становилось и смешное, и чувствительное.
- Гарасимовы купили самовар, - рассказывает мать. - ребенок в кори лежит, - не до него им: с раннего утра до обеда пьют чай… Мокрые, потные и все в окно выглядывают - не зайдет ли кто. Мучаются, наливаются горячим, а соседи и не замечают гарасимовского события. Наконец не выдержал сам Павел Макарыч, - вышел к завалинке. Враспояску, ворот настежь, с волос и с бороды пот течет, рубаха мокрая. Отдувается Павел Макарыч, рубахой над животом машет… Ну, вот и счастье привалило: проходит кузнец знакомый. Просиял Павел Гарасимов. Пуще отдувается, рубахой, как поддувалом, работает. И сразу кузнецу:
- Чай пьем. Все утро чай пьем - самовар купили…
Что касается рассказов матери о бедах, - они часто приобретали такой безысходный характер, так некуда, казалось, деваться от ужаса и горя жизни, что замирало сердце. Пред вами развертывались дикие, грубые взаимоотношения людей между собой. Безнаказанные мучители, беззащитные жертвы, четко разграниченные, взывали вас на мщение и на помощь страдающим…
От человека страдали и деревья и животные, но и сам человек был жалок и беспомощен в рассказах матери. Выхода мать не искала и не подсказывала его в наблюдаемых ею коллизиях жизни.
Сильно и много бороздили детское сердце эти образы - они были для меня школой по восприятиям резко колеблющихся эмоций. Это меня делало нервным, но это же и развивало во мне остроту восприятий и раннюю наблюдательность. Мать так же остро, поселяя в них человеческие переживания, относилась к пейзажу, растениям и в особенности к животным, космос для нее был единым целым с огромным бьющимся человеческим сердцем внутри его, и здесь у нее был какой-то особенно верный подход, уничтожающий грани между жизнями. Недоноски-цыплята приходят ночевать к ее изголовью; петухи взлетают и поют на ее спине, когда мать готовит птичий корм. Дикая, молодая лошадь, сорвавшаяся с недоуздка, радостно ржет Б поле и бажит на голос матери, чтоб вытянуть голову на ее плече. Собака скулит, не подходя ни к кому, ожидая мать, чтоб протянуть ей для лечения окровавленную лапу. Наконец, укушенная бешеной собакой Белянка - телка, беснующаяся от мучений, кидающаяся на всех, - останавливается перед мзтерь:ю как вкопанная и принимает последнюю ласку, чтоб умереть под гладящей ее рукой - близкой к "своей" матери. Растения от черенков, от пеньков, сунутые в любой черепок с землею, принимались под рукою матери. От одного такого обломка, поднятого на улице, разрастается ее знаменитый на весь город филодендрон, чуть не на глазах выпускавший колена и разворачивавший огромные листья. В свое время я специально обмеривал в ботанических садах Москвы и Петербурга размеры листьев лучших филодендроновых экземпляров, и они уступали нашему хлыновскому отщепенцу. В доме, как в тропическом лесу, трудно было пробраться от вьющихся, тянущихся и распластывающихся растений: нежнолистые пальмы, олеандры в розовых платьях, целое дерево стройного пахучего лимона с крошечными лимончиками.
История последнего дерева такова. Уезжая с каникул в Москву, закончив последний стакан чая, сунул я машинально из обсосанного мною лимона зернышко в землю близ стоящего цветка и уже потом, много лет спустя, залюбовавшись на красавца-деревцо, спросил мать - откуда оно, и матушка рассказала мне историю "кузиного лимона".
Домовитость доходила до мелочей: чтоб ничто не пропадало. Хворостинка беспризорная имела свое назначение, старому гвоздю, оборвышу материи, всему находила мать место и применение.
Глубокой осенью, уже в обнаженном саду ходит моя старушка с палкой, роется возле яблоневых стволов - не попадется ли где яблочко.
- Что ты, мама, какие тебе тут яблоки, понапрасну спину утомляешь, - кричу я с балкона мастерской.
- Не говори, сыночек, оно вот тут возле яблони укроется, его и не увидишь сразу… Вот уже три нашла, - показывает она яблоки. - Ты рассуди сам, - ведь эти яблоки погибнут ни за что, а соберешь их, они на пользу пойдут…
Домовитость у матери по крестьянской линии.
- По колоску, по зернышку, а сбякали целую страну мужики-то! Как вот ее ни расхищала, ни продавала военщина всякая, а она, матушка, от моря до моря рожью да пшеницей распласталась - говорила мать. - А уж в такой необъятности легко и Ломоносову и Пушкину великие дела совершать…