Услышав про план, несколько офицеров окружили нас и принялись говорить каждый о своем, так что никого решительно невозможно было понять. Я ждал, что ответит Рылеев.
- План таков, - он чуть запнулся и оглядел нас. - Четырнадцатого, во время переприсяги, поднять полки именем Константина и вывести их на Петровскую площадь к Сенату. Взять Сенат и принудить сенаторов, может быть и силой, признать нашу волю - пусть обнародуют манифест наш! Другим же полкам идти к Зимнему, взять под охрану царскую семью и самого Николая. Кто какой полк поднимать будет - о том поговорим особо с каждым. Годится план? - Рылеев орлом смотрел на нас.
План не годился. Уж я-то знал, что ни один из заявленных пунктов реализован не будет. Оставалось надеяться, что я смогу переубедить кого-либо из "директоров" вернуться к прежнему плану. К Рылееву явно бессмысленно с этим соваться. Но есть же еще Трубецкой, которого они должны назначить диктатором. А диктатор волен командовать и вести за собой.
Сергей Петрович оказался легок на помине. Он вошел незаметно для других, но сразу выделился из кучки молодых гвардейских офицеров: во-первых, возрастом, а во-вторых, формой. Выделялся он и выражением лица: несколько удивленным, без всякого следа возбуждения, царившего у Рылеева.
Хозяин заметил нового гостя, покинул круг офицеров и радостно устремился к Трубецкому, чуть ли не распахивая объятия:
- Сергей Петрович! Заждались! Важные дела решаем, как же без вас?!
- Какие дела?
- Четырнадцатого выступаем. С утра. Надо проработать детали. Вам же поручим общее руководство.
- Руководство? Мне?!
- Вы же опытный военачальник, не в пример нам всем! - вокруг раздался одобрительный гул. - Кому, как не вам, вести нас в последний бой?!
Трубецкой недоуменно развел руками, но возражать не стал. А Рылеев продолжал наседать:
- Сейчас я вас ознакомлю с деталями. Итак...
И Кондратий Федорович принялся излагать так вовремя пришедший ему в голову план. Или не пришедший, а внушенный ему Глинкой. Трубецкой морщился, пытался возразить, а потом попросил время на раздумье. Он отошел к нам и с сожалением в голосе сказал Якубовичу, попавшемуся ему на пути: "Чего думать о планах всего общества! Вам, молодцам, стоило бы только разгорячить солдат именем цесаревича и походить из полка в полк с барабанным боем, так можно наделать много великих дел".
Из гвардейских офицеров никто не отреагировал на слова диктатора. Кроме меня. Я взял Сергея Петровича под руку и отвел его в сторону.
- Ваше превосходительство! Я человек давно не военный, но даже я прекрасно понимаю всю гибельность плана Кондратия Федоровича! До вашего прихода он рассказывал нам совсем другое. Про последовательный захват казарм. А нынешний? К чему он ведет? Вам не кажется, что следовало бы настоять на прежнем плане?
- Кажется. Но не могу же я пойти против всех? Они не поймут. И не примут. Раз уж решили, то следует исполнять.
- Нельзя исполнять дурных приказов! - не выдержал я. - Вы же не рядовой член общества. В вашей воле приказать так, чтобы добиться успеха!
- Против воли и желаний товарищей не пойду, - отрезал Трубецкой. - Они знают, чего хотят.
С этими словами диктатор вернулся к Рылееву.
День тянулся бесконечно. Одни приходили, другие уходили. Подавались какие-то закуски, напитки - всё это проходило мимо меня. Я мог только выхватывать отдельные эпизоды из бесконечной череды разговоров, концентрироваться на них, вникать на несколько минут, а потом снова отдаваться бесконечному течению несвязных мыслей.
Чего только я не наслушался в этой последний вечер перед выступлением.
Я слышал, как Рылеев при Оболенском, старшем Пущине, приехавшем из Москвы, и Александре Бестужеве говорил Каховскому, обнимая его: "Любезный друг! Ты сир на сей земле, должен жертвовать собою для общества. Убей императора". И с этими словами все бросились обнимать его. Каховский согласился и хотел поутру, надев лейб-гренадерский мундир, идти во дворец или ждать Николая на крыльце.
Собрание было многочисленно и беспорядочно: все говорили, почти никто не слушал. Князь Щепин-Ростовский удивлял своим пустым многоречием. Штабс-капитан Корнилович, только что возвратившийся в Петербург, уверял, что во второй армии готово сто тысяч человек. Александр Бестужев отвечал на замечания младшего Пущина: "По крайней мере, об нас будет страничка в истории". "Но эта страничка замарает ее, -- возражал Пущин, -- и нас покроет стыдом". Барон Штейнгель, вероятно устрашенный последствиями мятежа и несоразмерностью сил с планами, спрашивал Рылеева: "Неужели вы думаете действовать?" Рылеев тогда отвечал: "Действовать, непременно действовать". А Трубецкому, который начинал сомневаться, Рылеев говорил: "Умирать все равно, мы обречены на гибель, - и прибавлял, показывая копию с письма Ростовцева: "Видите ль? Нам изменили, двор уже многое знает, но не всё, и мы еще довольно сильны".
Я всё порывался спросить - в чем же их сила, но, опасаясь навязывать новую дискуссию, лишь запоминал излагаемые прожекты. Всё это собрание отдавало балаганом, когда не умеющие играть актеры-любители пытаются поставить трагедию Шекспира. И вместо трагедии получается нечто невообразимое. Зритель знает, что надо плакать, но натужно смеется над трагичными пассажами, никак не в силах проникнуться игрой и видя только внешний пафосный антураж. Ненатуральность - вот одно слово, каким бы я мог описать происходящее.
Руководители вели себя так, будто им необходимо во что бы то ни стало доиграть скучную пьесу, конец которой известен и потому никому не нужен. Натужность происходящего вконец меня утомила. Я распрощался с Рылеевым и Оболенским и ушел. В гостиницу. В свой номер.
5.
Вот что означает привычка поздно вставать и мало работать. Если здесь и сейчас даже царь начинает заниматься делами в семь утра, а заканчивает в двенадцать ночи, то что говорить о простых людях? А я, заявившись в номер в два часа ночи, благополучно проспал до девяти. И никто меня не трогал, потому что "барин не изволили указаниев давать".
Темнота за окном склоняла меня к мысли, что еще довольно рано, и только бой часов, отбивших десять ударов, привел в чувство. От гостиницы до казарм Московского полка скорым шагом мне было двадцать минут. Это если бы я был уже одет и собран. А так я сидел, попивал чаек из самовара и не думал о том, что собирался сделать.
Собирался я всего лишь сказать братьям Бестужевым и Щепину-Ростовскому, что нынешняя задача поменялась. Что надо не на Сенатскую идти, а в соседние казармы - поднимать следующие недовольные полки. Кого именно - про то и спросить у офицеров. Может, в роты к измайловцам, может, в казармы конного полка к Александровскому каналу, а, может, к гвардейскому экипажу, тем более что Бестужевы с ним очень хорошо связаны.
Спешно одеваясь и путаясь в рукавах и штанинах, я пытался продумать речь, которая увлечет офицеров и заставит их делать то, что нужно с точки зрения всеобщей пользы и победы восстания. Даже для меня самого подбираемые слова звучали неубедительно. Я не мог ничего противопоставить приказу Рылеева. Не было у меня права отдавать приказы в данной ситуации. Власти не было.
И всё равно я спешил. В тайной надежде, что успею, перехвачу на выходе, брошу невнятный клич, и солдаты пойдут за мной, а там будь, что будет.
Одевшись и выбежав из гостиницы, я почему-то последовал по Вознесенскому. И только достигнув Фонтанки, сообразил, что удлинил свой маршрут минут на десять. Забыл, что проспект и Гороховая улица, по которой московцы промаршируют на Сенатскую площадь, от Адмиралтейства идут расходящимися лучами. Я пыхтел, то переходя на бег, то вновь на быстрый шаг, расстегивал шинель, чтобы слегка остудить разгоряченное тело. Торопился, вызывая удивленные взгляды редких прохожих. Искал проход к казармам, понимая, что в моем времени он находится в другом месте.
Московцы выступили.
Я не успел.
Ворота в казарменный двор оказались распахнуты. Я заглянул. Двор обезлюдел. Восставшие ушли. Те, кто остался, попрятались - лишь бы никуда не ходить и спокойно дослужить оставшиеся десять лет службы. Вскоре Николай пришлет в казармы московцев генералов Бистрома и Воинова. Они будут тянуть время, гуляя по двору до тех пор, пока не примчит великий князь Михаил Павлович, не присягнет вместе со всеми и не отправит четыре роты полка на помощь брату.
А мне - спешить на площадь. Я повернул на Гороховую и скорым шагом:, чуть ли не вприпрыжку, поспешил за Московским полком. Надо было обязательно вмешаться и не допустить... Стоп. Чего не допустить?
Даже если я и приду на Сенатскую, то что скажу солдатам? "Ребята! Все за мной! Пойдем измайловцев поднимать!"? Станут меня слушать? Нет! Я ж вообще не из их полка, более того, штатский. Никто меня не знает. После таких слов останется благодарить судьбу, если меня не побьют. А ведь многих били...