рукам работать не мешает. Но не работа его радует. Все чаще на путь-дорожку посматривает да лапти чинит.
А в осень так Кузьма и ушел с рабочими мужичками. Долго шел, то к одним прибивался, то с другими вперед шел. Мало по малу выучился наш Кузьма разным ремеслам. Лень свою победил. Да только все на дорогу смотрит, куда ведет она — не знает. Уже и сам не молодой, уже и ноги пешего далеко не ведут, а все ответа не отыщет…
Уж очень складно сочинял тесть. Я задумался над тем, что совсем мало знаю о его судьбе. Родился он не в наших краях, как сюда попал — сам еще не рассказывал. Кто знает, чем была богата его дорога. Старик между тем продолжил:
— Вот уже не парень Кузьма идет, а Кузьма Петрович, слава про него по земле пошла. Вот что значит руки золотые. Каждый его в работу зовет, сам у него учится.
Работал он, к слову, однажды у одного хорошего человека. Тот и плату верную дал, и за стол с семьей работника сажал, и ночлег ему устроил. Затосковал тут Кузьма: «То-то у меня дома нет. Вон куда меня дорога завела, а конца ей не видно». А тут еще дочка хозяйская, самая младшая спрашивает: «Деда, а дом твой где? Кто тебя ждет там?»
И только работу окончил Кузьма, как и пошел в путь обратный. Этот путь уж и труден был. Без цели идти, что шаром катиться, а к дому возвращаться, так ногам покоя нет. Сколько видел, сколько услышал он за ту дорогу, о том уже больше не рассказывал. Известно только, что пришел Кузьма в родные края. С вешними водами пришел, с ярким солнышком за спиной, с молодой травкой под ногами. А дома-то и нет. Один бурьян сухой стоит. Ни отца уже, ни матери не осталось. Кто родной был, так разъехался. Братья седые Кузьму и узнать-то не смогут. Горько заплакал Кузьма. Три дня горевал, а потом за работу принялся. Бурьян убрал, избу выстроил, сад завел. Так один свой век и дожил. Все, бывало, повторял: добрая дорога из дома не уводит…
Дед Игнат задумался. Даже затосковал. Ольга оставила его и ушла к окну. Дождь закончился, на небе выцветала радуга. А на дороге, поджидая путника, подсыхали лужи…
В комнату врывается Оленька. Дед Игнат из кресла поднимается и готовит объятия. Я опускаю газету. Дочка внимательно смотрит на меня, хмурится. Оборачивается к деду, на него смотрит куда пристальней, с подозрением. Старик садится в кресло. Мы оба недоумеваем. Ольга отворачивается и себе под нос шепчет:
— Что такое война?
Как гром среди ясного неба. Дед Игнат с минуту пытается унять дрожь в руках, в конце концов, просто сжимает кулаки. На его лбу, кажется, прибавилось морщин. Оленька растеряна, настроение старика ей не понятно. Она стоит на месте, ждет. Но вот делает робкий шаг в мою сторону. Дед Игнат берется за книгу, очки при этом забывает на столе. Отвечать на вопрос отказывается. Уже без колебаний дочка идет ко мне. Встает рядом и буквально вцепляется мне в ладонь. Шепотом повторяет:
— Что такое война?
Я вздыхаю тяжело, будто передергиваю затвор, и зачем-то повторяю:
— Что такое война?
Тесть не шелохнется. Оленька в молчании требует ответа. Словно обвиняя в сокрытии страшной тайны.
— Война, моя принцесса, это очень плохо. Это страшное время… там люди умирают. — Последнее слово тугим комком перекрывает мое горло. Темы смерти мы еще до того не касались в разговорах с Оленькой. Объяснить это пятилетнему ребенку не просто. — На войне, понимаешь, люди сражаются.
— Они что? Убивают?
Страшно слышать такое из уст ребенка. Все равно, что увидеть заряженный пистолет в ее руках: тут лишь бы не испугать, не подтолкнуть случайно.
— Да, Оленька. Убивают.
— Это больно? — как тяжело на нас с тестем ложится этот наивный вопрос. В то же время Ольга будто бы щадит нас, прячет весь страшный смысл слова «война».
Я читал немало о боях, о потерях. Но буквы на бумаге не заменяли погибших, не вылечивали раны. Все это было за чертой понимания. Теперь под пристальным взглядом дочери меня перебросило на ту сторону серых страниц, спасительный занавес рухнул. Черт возьми, война — это больно! Простая мысль в мозгу ребенка — тяжелое громогласное эхо в моей голове. Что испытал дед Игнат, я даже представить не берусь.
Старик, однако, справился с подкатившей к сердцу тоской. Жестом поманил к себе Оленьку.
— Садись-ка к деду. Сказку врать буду. — Его голос звучал тихо, слова старику давались нелегко. Ольга от меня упорхнула, ладонь, согретая дочкой, невольно сжалась в кулак. Просто чтобы сохранить подаренное тепло.
Руки тестя еще дрожали от волнения, как он ни старался, но скрыть этого не смог.
— Когда-то давно. Твоего отца еще даже не было, — начал старик, окрепнув в голосе, — а я юнцом безусым был. — Оленька потрогала деда за бороду, сомневаясь в его словах.
— В одной стране далекой…
— В тридевятом государстве?
— Да что там, еще дальше! Так вот народилось там чудо-юдо поганое. Чудище коричневое, страшное. В чудище том сила была темная. На кого посмотрит, так тот и не смел делается, бежит без оглядки. А иной разум теряет, сам к чуду-юду в услужение идет, чуде-юде во всем верит.
Вздумало чудище то людей добрых да честных извести. Не покорились они поганому, не прогнулись под проклятущим.
Оленька слушает, как завороженная, открыв ротик. А дед продолжает рассказывать о фашистском чудище.
— Поднялись люди добрые, да только за один раз силы темной не одолеть. Бились на смерть, сил не жалея…
— Умирали? — Шепотом обращается Ольга.
— Умирали, внученька… людям горе, а чудищу веселье. Людей оно мучает, на кусочки рвет, в печку бросает…
— Как Баба Яга?
— Как Баба Яга. — Сглатывает комок старик. — Хуже Бабы Яги. И огнем жгло, и голодом морило! — старик, видно, вспомнил блокаду Ленинграда, его родня конца блокады не дождалась…
— Ты не плачь, за тебя уже отплакали.
— И ты, деда, плакал?
— А то как же?! Поплачу, значит, поплачу, да и опять воюю. Много нас таких было.
— Кто плакал?
— Кто воевал. — Поправляет дед. — Бьем мы чудище, а оно крепчает. Ну, уж мы не отступали. Себя не жалели, где двое было, уже один остался, так тот один и за товарища воевал!
Ольга вдруг спрыгнула с дедовых колен. Отошла в сторонку, нахмурилась:
— Дед, а ты что? Тоже до смерти убивал?
Дед Игнат побледнел. Стал