Никто даже и думать не хочет о том, что папа мог завести интрижку.
Во-первых, это означает, что придется представить себе, как он занимается сексом, – что само по себе отвратительно. Во-вторых, придется принять мамину сторону, потому что она пострадавшая. В-третьих, невозможно удержаться от вопроса: что же с тобой не так? Чего ему недоставало? Почему он дважды не подумал, прежде чем вонзать кол в сердце своей семьи?
После того как я узнала эту новость, у меня как будто заноза в горле застряла, но не по той причине, как вы могли подумать. Я – понимаю, насколько безумно это звучит! – испытываю облегчение. Не я одна так облажалась.
Мама сказала, что для папы я само совершенство, но это неправда. Наверное, мы можем принимать друг друга со всеми недостатками.
Я, оказавшись за свидетельской трибуной, вижу Эдварда и вспоминаю мамины слова, что он пытался защитить меня, сбежав из дома. Если хотите знать мое мнение, ему следует крепко задуматься над своим альтруизмом. Говорить, что он спасал нашу семью, исключив себя из моей жизни, – это все равно что заявить, будто он хочет убить моего отца только потому, что это самый человечный поступок.
«Все совершают ошибки», – сказала мама.
Была у меня в начальных классах подружка, у которой была настолько идеальная семья, что хоть на рекламу их снимай. Они никогда не забывали дни рождения близких, и я могу поклясться, что брат с сестрой никогда не дрались, а родители вели себя так, будто только-только влюбились друг в друга. Это было так странно, так искусственно гладко, что я не могла не задаваться вопросом: что же происходит, когда вокруг нет таких зрителей, как я, и некому показывать свой спектакль?
С другой стороны, моя семья состояла из папы, который предпочитал компанию диких животных, мамы, которая иногда ложилась в постель, сославшись на головную боль, хотя все мы знали, что на самом деле она уединяется поплакать. Еще был пятнадцатилетний сын, который оплачивал счета, и я, которая вызвала у себя рвоту на День Сэди Хокинс (когда в школе устраивали праздник и все девочки привели с собой отцов) только для того, чтобы остаться дома и ни у кого не вызывать сочувствия.
Неужели это и есть семья? Неужели семья постоянно совершает ошибки, и приходится давать второй шанс, если те, кого ты любишь, поступили неправильно?
В очередной раз я не смогла принять присягу, потому что моя правая рука крепко прибинтована к туловищу. Но я все равно клянусь говорить только правду.
Ко мне направляется Циркония. Удивительно, насколько непринужденно она чувствует себя в зале суда, даже несмотря на эти безумные флуоресцентные колготки и желтые каблуки.
– Кара, – начинает Циркония, – сколько тебе лет?
– Семнадцать лет, – отвечаю я, – и девять месяцев.
– Когда у тебя день рождения?
– Через три месяца.
– Когда твой папа получил травму, – спрашивает она, – где ты жила?
– С папой. Я жила с ним последние четыре года.
– Как бы ты описала свои отношения с отцом, Кара?
– Мы все делали вместе, – говорю я, чувствуя, как горло сжимается вокруг этих слов. – Я много времени проводила с ним в Редмонде, помогала ухаживать за волками. Еще я занималась хозяйством, почти всеми делами, потому что он был очень занят работой. Мы ходили в поход в Белые горы, он научил меня ориентироваться на местности. Иногда мы просто сидели дома. Готовили пасту – он поделился своим фирменным рецептом соуса болоньез – и смотрели видеофильмы. А еще он тот человек, перед которым я хочу похвастаться высокой оценкой на экзамене, которому могу пожаловаться, если меня толкнут в школе, у которого я могу спросить о чем угодно. Практически все, что я знаю, я узнала от него.
Я чувствую вину, произнося эти слова, – даже если это правда и я говорю под присягой, – ведь в зале суда сидит моя мама. Мне кажется, дети всегда ближе к кому-то одному из родителей. Любить можно обоих, но только одного будет не хватать. Я смотрю на то место, где сидела мама, и вижу, что оно пустует. Неужели она все еще в туалете? Может быть, ей плохо? Стоит ли начать волноваться? И тут голос Цирконии возвращает меня в действительность.
– Какие отношения у твоего отца с Эдвардом?
– Никаких, – отвечаю я. – Эдвард ушел от нас.
Говоря это, я смотрю на брата. Неужели можно злиться на человека за глупый поступок, если он искренне, на сто процентов был уверен, что поступает правильно?
– А какие отношения у тебя с Эдвардом? – задает следующий вопрос Циркония.
Всю жизнь люди говорили мне, что я похожа на маму, а Эдвард – вылитый отец. Но теперь я понимаю, что это не совсем правда. У нас с Эдвардом глаза одного цвета. Удивительного, таинственного карего цвета – совершенно не похожие ни на мамины, ни на папины.
– Я плохо его помню, – бормочу я.
– Какие травмы ты получила во время аварии?
– У меня было вывихнуто и сломано плечо – врач сказал, что треснула головка плечевой кости. А еще ушиб ребер и сотрясение мозга.
– Каким было лечение?
– Мне сделали операцию, – отвечаю я. – В руку вставили металлический прут, плечо поставили на место с помощью резиновой ленты и предмета, напоминающего мелкую проволочную сетку. – Я смотрю на побелевшего судью. – Я серьезно.
– Ты принимала какие-нибудь лекарства?
– Обезболивающие. В основном морфин.
– Как долго ты пролежала в больнице?
– Шесть дней. После операции возникли осложнения, их пришлось лечить, – поясняю я.
Циркония хмурится.
– Похоже, пострадала ты серьезно.
– Хуже всего, что я правша. По крайней мере, была правшой.
– Ты слышала показания брата о вашем разговоре до того, как он принял решение отключить отца от аппарата искусственной вентиляции легких. Когда это случилось?
– На пятый день моего пребывания в больнице. У меня разболелась рука. И медсестры дали мне лекарство, чтобы я уснула.
– И несмотря на это твой брат пытался обсудить с тобой такой серьезный вопрос, как жизнь и смерть вашего отца?
– Папины врачи как раз вошли в палату, чтобы сообщить мне прогнозы касательно его здоровья. Честно признаться, я расстроилась. Просто не могла слышать, как они утверждают, что папа никогда не поправится, – в тот момент у меня не было сил возражать. Одна из медсестер заставила всех уйти, потому что я разнервничалась, и она боялась, что разойдутся швы.
Циркония смотрит на Эдварда.
– И в этот момент брат решил поговорить с тобою по душам?
– Да. Я сказала ему, что не могу этого выносить. Я имела в виду, что не могу слышать, как врачи говорят о моем отце так, словно он уже умер. Но Эдвард, видимо, истолковал мои слова как нежелание принимать решение относительно будущего отца.
– Протестую! – вмешивается Джо. – Это всего лишь предположение.
– Протест принят, – отвечает судья.
– После этого вы с братом беседовали?
– Да, – говорю я. – Когда он собирался убить моего отца.
– Опиши суду, как это происходило.
Я не хочу этого делать, но через секунду мысленно оказываюсь опять в больнице, снова слышу, как больничный адвокат говорит, что Эдвард сказал им, будто я дала согласие. Я босиком бегу вниз по лестнице в палату отца в реанимационном отделении. Там полно народу – «вечеринка», на которую меня не пригласили. «Он лжет!» – кричу я, и этот крик, вырвавшись из самой глубины моего естества, кажется первобытным, незнакомым.
Момент облегчения, когда адвокат отменяет процедуру. Я начинаю рыдать. Замедленная реакция на шок – такое бывает, когда понимаешь, что находился на волосок от смерти.
Последний раз я чувствовала подобное, когда наш грузовик врезался в дерево, до того как я…
До того как.
– Складывалось впечатление, что Эдвард даже не слышит меня, – бормочу я. – Он оттолкнул с дороги медсестру, нагнулся и выдернул штепсель аппарата.
Судья ободряюще смотрит на меня и ждет продолжения.
– Кто-то опять воткнул штепсель в розетку. Санитар повис на Эдварде, пока не подоспела охрана и не вывела его из палаты.