src="images/_21.jpg_0"/>
Закрадывается совсем уж крамольная мысль: а может быть, не так уж все это и важно? Я имею в виду покрой и цвет того, что на нас надето. Точнее говоря, это важно лишь там и тогда, где и когда есть соответствующая культурная установка.
Выставка, во многом давшая основу для книги, была предпринята не иначе как в контексте изживания советского травматического опыта. Неотъемлемой стороной этого процесса было объяснение людям того, что опыт был и в самом деле травматическим, что воспринимать его именно так — своего рода культурная норма.
Я бы сказала, стыд этого рода — сам по себе проект.
«Советский стыд», как называет это своеобразное чувство автор, возникает, по ее мнению, не ранее второй половины ХХ века, когда «возрастает рефлексия по поводу тела и внешнего вида». А что, рвется возразить читатель, разве 20-е—30-е годы с их небывалым для прежних культурных состояний вниманием к спорту, с парадами физкультурников на городских улицах не придавали телу важнейшего значения? Разве не видели в нем — Гурова сама об этом пишет — инструмента создания нового человека?
На самом деле все куда проще: в 50-е—60-е советский человек стал сравнивать собственную жизнь с западной. Что было взято за образец — сами понимаете. В чью пользу получилось сравнение — тем более.
По существу, мы имеем дело с травмой резкой смены культурных моделей. Белье как таковое здесь ни при чем.
Стыдно и неудобно по-настоящему стало тогда, когда появилась идея, что можно, а главное, должно жить иначе. (Что характерно, это случилось как раз в то самое время, когда на Западе феминистки ритуально сжигали бюстгальтеры как символы сексуального порабощения женщины. У них было свое «иначе».)
Книга о белье — не только опыт «археологии практик», по Мишелю Фуко, каким она представлена в самом своем начале. Она и сама — яркий памятник истории идей, которая, несомненно, будет написана, и уже пора материал собирать. Это — история отношений к советскому опыту, конструирования его и приписывания ему смыслов. Все это, ничуть не хуже бытовых обыкновений, — практики глубоко историчные и буквально пересыщенные явными и неявными ценностными установками.
«Советский стыд» был заново извлечен из культурной памяти, когда на фоне набиравшей силу ностальгии по советскому потребовалось активизировать отталкивание от советских моделей жизни и ориентацию на модели западные, отождествленные — без избыточного, кстати сказать, анализа — со свободой и достоинством человека. Хотя никто еще не доказал, что вызывать сексуальное влечение более достойно и человечно, чем трудиться и рожать детей.
«Вещи, — пишет Гурова, — навязывают манеру поведения и определенное обращение с телом, от них зависит состояние человека». Бытие, стало быть, определяет сознание. Где-то мы это, помнится, уже читали.
Степень категоричности этого утверждения так и провоцирует на то, чтобы ему противоречить. А не преувеличена ли вообще связь между вещью и человеком, который с ней имеет дело? Вернее, не чересчур ли она представляется односторонней?
Ведь человек еще и обживает вещи. Приспосабливает их под себя — и сам приспосабливается к ним, привыкает, проецирует на них личные смыслы. То, какими будут отношения между человеком и вещью, зависит ведь не только от вещи, но и от ее владельца-пользователя, и отдельный интересный вопрос — от кого из них больше. «Стыдясь» за свое нижнее белье или, напротив, гордясь им, человек сам делает себя игралищем превосходящих его сил: государства, идеологии, коммерции. Никто ж не заставляет.
Кстати, личный вклад человека в вещи, противоречащий их предписанным и доминирующим в культуре значениям, действительно интимный диалог предметов с их обладателями, свобода человека в этих отношениях, диапазон возможных в данной культуре решений при этом — область исследований, к которой, кажется, еще как следует и не приступали.
Что же до белья, то мысль, что характер его очень важен для самоощущения человека — сама по себе культурный конструкт, очень поздний и далеко не повсеместный. Не говоря уж об идеях, согласно которым этот предмет человеческого гардероба обязан быть эстетически и, главное, эротически значимым. Самому Западу, который стал для бедных советских людей столь волнующей и травмирующей моделью, еще за век до того подобное и в голову бы не пришло.
ТАЛАНТ — ПОНЯТИЕ МНОГОГРАННОЕ
Каждый четверг и всю жизнь
(Мелодии любви)
Карл Левитин
Живопись — это музыка для глаз.
Александр Довженко
В Доме художника я слушал исполнение его монооперы. О ван Гоге.
В Доме композитора я смотрел выставку его живописи. О музыке.
О чем же еще? «Из наслаждений жизни одной любви музЫка уступает; но и любовь — мелодия». В этом вопросе с Пушкиным не поспоришь. Да, честно говоря, и не хочется.
…Кружатся по фойе своего дома творцы и исполнители мелодий, в их репликах и оценках — все краски радуги, от увлажнившихся глаз красного до высокомерного безразличия фиолетового. Но музыку, которой наполнены развешанные по стенам картины, услышал бы даже оглохший Бетховен.
Вот выхваченные из мрака замерзающей комнаты — отец со скрипкой в руках и мать за роялем. Трагическая нота блокадного Ленинграда звучит так явственно, будто картинная рама обладает свойствами мощного динамика. Рядом — музыкальная пауза в три такта: трое застывших в молчании солдат в походном обмундировании, справа — родной брат, слева — двоюродный, оба погибли под Ленинградом. На той же стене, чуть выше — предок рода Фридов. Он, как и положено вымышленному собирательному образу, почти неслышен, хотя тоже написан так, что сами собой приходят на память слова Оскара Уайльда: «Любой портрет, в который вложено истинное чувство, изображает не натуру, а самого художника». И только здесь, в углу, эмоции намеренно приглушены, словно взята педаль модератора.
Г. Фрид. Братья
В удивлении — отчего вдруг в партитуре выставки в одном-единственном месте проставлена тональность холодного беспристрастного анализа? — подхожу поближе. Так вот в чем дело… Подпись: «Автопортрет».
А вокруг — и в мажоре, и в миноре полузабытые аккорды старых московских двориков. Но это уже не любовь — это страсть. Мендельсон, Якоб Людвиг Феликс, «Песни без слов».
…«Дорогой брат! — захлебывается словами Винсент в попытке объяснить Тео смысл своей изломанной жизни. — Как страшно чувствовать себя оторванными друг от друга… Доктор Рей говорит, что я ел слишком мало: лишь алкоголь и кофе. Но я не достиг бы такой яркости желтого цвета, если