Но, в то же время, сердце ее чуяло, что тут нет обмана, что старуха говорит правду. Она выпустила ее плечи, бессознательно упала на скамейку и залилась слезами.
— Солгала я!.. ох, кабы солгала! — проговорила Петровна, оправляясь после неожиданного порыва Ганнуси. — Сама увидишь, каков он. Ты думаешь, он нынче-то уехал и далеко где-нибудь теперь?!.. Ан нет — недалече. Хочешь, я тебе покажу его…
— Веди же, веди скорее!!
— Ладно, сударыня, только сдержись, не крикни, не то все пропало, даром только и себя и меня загубишь, а пути из того никакого не выйдет… на другое надо тебе поберечь себя…
— Петровна, я, ведь, сказала уже, что силы у меня хватитъ… Веди ради Бога… Только дай я оправлюсь…
Она замолчала и сидела несколько мгновений неподвижная. Она уже не плакала, сердце у нее как будто застыло. Она так давно ждала чего-нибудь ужасного, ждала разъяснения томившей ее тайны. Вот разъяснение явилось — и поразило ее, как будто она никогда не ждала ничего, как будто, чего она ждала, не должно было относиться к нему, ее мужу.
И вспомнилось ей вдруг первое время их знакомства, тот страх, который она испытывала к этому человеку. Не напрасен был тот страх: сердце правду чуяло, чуяло свою горькую долю.
Но куда же зовет ее старуха, что она ей покажет?! Она собрала все свои силы, поднялась совсем даже спокойная с виду и проговорила:
— Куда идти? веди меня, веди скорее… ты видишь, я спокойна!
Петровна пошла перед нею, направляясь в глубину парка. Через несколько минут они дошли до каменной ограды.
— Куда же теперь? — в изумлении спросила Ганнуся. — Здесь нет прохода!
— Есть проход, — шепнула старуха, — только ты, сударыня, тут никогда не бывала.
Она раздвинула руками густые ветки, и они стали пробираться вдоль ограды.
По временам старуха останавливалась, прислушивалась и пробиралась дальше. Ганнуся шла по пятам за нею. Вдруг старуха остановилась.
— Здесь, — сказала она, — вот дверца! Видишь ты… ее и не видно и всегда была заперта, а нынче и запереть позабыли, третью ночь стоит отпертая… я уж выследила…
И, говоря это, старуха дернула своими дрожащими руками за маленькую скобку. Открылась узенькая, закрашенная под камень дверца. Старушка прошла в нее. Ганнуся последовала за нею. Она уже не задавала себе никаких вопросов. Она ни о чем не думала, ничего не чувствовала. Все в ней как-будто остановилось. Теперь единственное старание ее было идти как можно осторожнее, как можно меньше шуметь; она вся превратилась в слух и зрение.
Оне очутились в каком-то узком, темном проходе между двумя каменными стенами. Высоко над головою мигали звезды, луна озаряла только самую верхушку белых стен, а внизу было совсем темно и сыро. Они прошли шагов триста. Петровна остановилась, шепнула едва слышно:
— Тише, притаись! — и показала рукой перед собою.
Ганнуся вгляделась: расстояние между двумя стенами расширялось, проход оканчивался небольшим крылечком, ведшим в одноэтажное каменное здание. Оставив крылечко вправо, можно было пройти дальше, между стеной, которая шла вокруг всего парка, и стеною этого здания. Тут был узенький проход, и в этот-то проход повела Петровна Ганнусю.
— Слушай!!
Ганнуся уже и без того слушала. Она слышала людской говор, раздававшийся из этого неизвестного, никогда невиданного ею каменного домика. И видела она перед собою полосу света, ударявшую прямо в стену. Этот свет должен был идти из окна. Вот и окно. Затаив дыхание, Ганнуся мгновенно подкралась к нему и взглянула. Окно занавешено, но не плотно, из правого угла стекло выбито. Все видно, все слышно, все в двух шагах… Она не дышит, не шелохнется, смотрит в небольшую щель из-за занавески. Ей видна часть комнаты, ярко озаренная…
Вся эта комната убрана дорогими коврами, по стенам на полках расставлена массивная серебряная посуда. Но Ганнуся не замечала этого убранства; она не мигая глядела на другое: перед нею мелькали человеческие фигуры; она отчетливо могла рассмотреть все лица. Некоторые из этих лиц ей знакомы: она видела их там, в большом доме, у себя, за своим столом, — эти неведомые внезапно появлявшиеся и исчезавшие приятели ее мужа. Но они не одни здесь. Вот перед нею мелькают женщины, молодые и красивые женщины… только в каком они виде!.. Какой стыд!.. Они пляшут, они поют…
И вот, — у нее почти остановилось сердце, — вот он, ее муж. Он мелькнул перед нею, обнявшись с красивой, громко смеявшейся женщиной. Да он ли это, полно?! Лицо красное, налитые кровью глаза… Он кричит что-то, еле на ногах держится. Да и все видно пьяны… Безобразная оргия в полном разгаре…
Ганнуся закрыла глаза, отшатнулась от окошка и, держась за стену, сама шатаясь, точно пьяная, направилась назад, по прежней дороге. Старуха осторожно пробиралась за нею. Они вышли, наконец, из узкого прохода.
Ганнуся позабыла о Петровне и, как безумная, кинулась сквозь кусты по дорожкам и тропинкам парка к дому. Она бежала, будто за нею гналась целая стая отвратительных привидений.
Но вдруг силы ее покинули, она со слабым криком упала на землю и потеряла сознание.
Не мало прошло времени, пока Ганнуся, очнувшись на сырой траве парка, собралась с силами и добрела до дому. Страшную ночь провела она, а на следующее утро поднялась с постели, на которой почти не смыкала глаз, совсем другою, совсем новою.
Она сама себя не узнавала. Несмотря на все тревоги и тоску, она все же до этого дня оставалась почти ребенком, существом, не знавшим жизни, у которого все еще было впереди: теперь это была женщина, у которой все назади осталось. Она чувствовала себя старой, уставшей. И жизнь, и все показалось ей таким ненужным, таким отвратительным.
Она пошла к своему ребенку, страстно прижалась к нему, облила его слезами. Малютка смешно улыбался ей, выставлял вперед губки и, что-то бормоча, тянулся к ней крохотными ручонками. Но он не вызвал в лице ее ответной улыбки, не заставил радостно дрогнуть материнское сердце. Она еще горьче заплакала, любуясь им; потом ее слезы вдруг остановились, — безмолвная тоска сдавила ей грудь, и она только шептала:
— Зачем ты родился, несчастный? Лучше бы тебе не родиться!
Прибежали дети, его дети; но она не нашла в себе для них ласки. Их сходство с ним заставило ее вздрогнуть. Она ушла из детских комнат и заперлась у себя в спальне. Но здесь ей было еще тяжелее, еще страшнее. Эта комната столько напоминала, и воспоминания были ужасны. Здесь все казалось насмешкой, жестокой, отвратительной насмешкой. Эти часы счастья, часы любви… это супружеское ложе. Все говорило о нем, о его ласках. Ведь, она любила его так безумно!.. но теперь, что в ней осталось? любви нет и следа, как-будто никогда и не бывало. Один ужас, одно отвращение, одна ненависть.
Она оказалась не из тех женщин, которых можно безнаказанно оскорблять и обманывать. Как беззаветно внезапно она полюбила его, так же внезапно и возненавидела. И потом она чувствовала, что он разом разбил ее душу. Как она теперь с ним встретится, как на него взглянет!?
Но, по счастью, он не возвращался. Она весь день ходила как в тумане. Она ждала вечера, ждала Петровны; знала, что та ее непременно будет дожидаться, там в парке, на вчерашней скамейке.
И едва зашло солнце, едва тихий вечер наложил тени на вековые деревья, она сошла с высокой террасы и углубилась в древесную чащу. Она шла спокойная, холодная; в лице ее не было ни кровинки, даже глаза ее, горячие южные глаза, вдруг померкли под густыми черными ресницами.
Она казалась привидением, призраком, вставшим из гроба. Да и в действительности, ведь, она умерла: жизни нет и не будет больше…
Она дошла до знакомой скамейки, и не ошиблась: Петровна уже там сидит, ее дожидается.
Но если Ганнуся казалась мертвой, странная полумертвая старуха вдруг как будто помолодела, глаза так и горят, дряхлости как не бывало.
Едва Ганнуся подошла к ней, старуха вскочила со скамейки и кинулась ей в ноги.
— Матушка, сударыня! — заговорила она прерывающимся голосом, и слезы дрожали в этом голосе, и слезы текли по дряблым щекам ее. — Прости ты меня, растравила я твою душу, погубила твою молодость! Уж и плакала я, и Господу Богу молилась, думала, может быть, мне не след было все тебе рассказывать да показывать… Прожила бы ты ничего не ведая, прожила бы в спокойствии. Думаю я это так, а мне будто кто и шепчет: «Нет, надо так было, непременно надо!..»
— Да, надо, — ответила ей Ганнуся. — И одно ты дурно сделала, что не открылась мне раньше. Зачем ты раньше не открылась; ведь, ты знала, все это и прежде было? Зачем же ты не сказала мне, как только я сюда приехала?
— Зачем не сказала?! Да как же сказать было? Выслушай ты меня, сударыня. Вот я стара и всю жизнь прожила на графской службе, еще матушку их, покойницу, царствие ей небесное, вынянчила, их всех, извергов, вынянчила. Многого я на своем веку навидалась… В Питере жила, так чего-чего там тоже не было, а все же николи не думала, что на старости лет такие грехи придется увидать… Здесь-то я, в Высоком, лет пять как живу, а допрежь того жила у старшего его брата, у Николая Петровича. Злодей он тоже и разбойник, и нашего с пути сбил попервоначалу. Ведь, это ты вот, может, ничего не знаешь, ничего не слыхала, а на сотни верст спроси, кого хочешь, про Николая Петровича, всякий тебе скажет, что разбойник. Он воровством и душегубством промышляет, он уже не скрывается, никто с ним ничего поделать не может: все его боятся. Тут хоть, по крайности, тихо да с опаской, а он все открыто. В доме срамоты не оберешься, на моих глазах что было!.. Невтерпеж мне стало глядеть, взмолилась я графу Михаилу Петровичу: «Возьми, мол, твою мамку, к себе в Высокое, за твоими детками ходить буду, твоей графинюшке угождать стану!» Ну, и взял он меня, и попала я из одного омута в другой…