У Ройбена и Доркас был единственный сын, которому только что исполнилось пятнадцать лет, красивый юноша, обещавший впоследствии стать видным мужчиной. Казалось, он был рожден для суровых условий пограничья. Природа наделила его всем необходимым — быстрыми ногами, зорким глазом, живым, сообразительным умом, добрым сердцем и веселым нравом, и те, кто предвидел возобновление войны с индейцами, уже сейчас говорили о Сайрусе Борне как о будущем вожаке. Ройбен любил сына с глубокой и молчаливой силой, как если бы все, что было счастливого и доброго в нем самом, передалось его ребенку, исчерпав остальные привязанности. Даже Доркас была ему менее дорога, ибо скрытые мысли и тайные переживания в конце концов сделали Ройбена эгоистом, лишив его способности питать искренние чувства к людям, за исключением тех, в ком он видел или воображал, будто видит некоторое сходство с собственной натурой либо расположением духа. В Сайрусе он узнавал себя, каким был в прежние дни, и, глядя на сына, словно перенимал какую-то частицу его молодой, цветущей жизни. Так получилось, что юноша сопровождал отца во время экспедиции, предпринятой для выбора участка земли, с последующей вырубкой и выжиганием леса под будущую ферму, куда им предстояло перевезти свое имущество. На это ушли два осенних месяца, после чего Ройбен Борн и его юный помощник вернулись в поселок, чтобы провести там последнюю зиму.
* * *
И вот, в начале мая, маленькая семья окончательно порвала узы, связывавшие ее как с неодушевленными предметами, так и с теми немногими из колонистов, кто даже в дни разорения по-прежнему называл себя их друзьями. Они по-разному пережили эти минуты расставания. Ройбен, угрюмый, замкнувшийся в своем несчастье, шагал вперед с нахмуренными бровями и уставленным в землю взглядом, не снисходя до того, чтобы выразить какое-нибудь сожаление. Доркас, вволю поплакав надо всем, к чему ее простая и любящая душа успела здесь привязаться, чувствовала, однако, что самые близкие ее сердцу люди остаются рядом, а прочее они — даст Бог — сумеют добыть, куда б их ни забросила судьба. Что касается юноши, он, правда, обронил слезинку, но уже думал об удовольствии приключений, ожидающих его в нехоженом лесу.
Кто из нас, мальчишкой, в восторженных мечтах, не воображал себя странствующим в первобытной лесной глуши с подругой, доверчиво опирающейся на нашу руку? Свободному и ликующему шагу юности положить преграду может только разгневанный океан или неприступные, заснеженные горы; мужчина зрелый выбрал бы зажиточный дом в плодородной долине; и, наконец, когда старость подкрадется к нему после долгих лет спокойной и счастливой жизни, он видит себя патриархом целого рода, быть может, даже основателем могучей и процветающей нации, чей прах будут оплакивать многочисленные внуки и правнуки, когда смерть низойдет к нему в свой час, подобно глубокому, мирному сну. А потом предания наделят его могущественной силой, и через разрыв в столетия отдаленные потомки станут почитать его как бога в ореоле бессмертной славы…
Глухая чаща, через которую продирались герои моего рассказа, сильно отличалась от порожденной мечтателем фантазии, однако они воспринимали свой путь как предначертанный самой Природой, и только заботы, принесенные из внешнего мира, мешали им чувствовать себя вполне счастливыми. Крепкая, длинношерстая лошадка, которая несла на себе все их пожитки, не тяготилась весом Доркас, но привычка и жизненная закалка помогали женщине, если какой-то отрезок дороги ей приходилось шагать рядом с мужем и сыном. Оба мужчины, с мушкетами через плечо и топорами за спиной, зорким глазом охотника высматривали дичь, которая пополняла запасы их продовольствия. Почувствовав голод, они делали привал и готовили себе еду на берегу какого-нибудь незамутненного лесного ручья, который — когда они опускались на колени, подставляя губы, чтобы утолить жажду — тихонько протестующе лепетал, точно девушка при первом любовном поцелуе. Для ночлега они сооружали из веток шалаш и пробуждались с первыми солнечными лучами, готовые к заботам нового дня. Доркас и Сайрус казались довольными путешествием, без уныния перенося его тяготы, и даже лицо Ройбена по временам озарялось улыбкой, но радость эта была видимой, поверхностной, тогда как внутри его существа царила холодная горечь, подобно остаткам снега, еще нестаявшего в узких, прорытых ручьями ложбинах, хотя на их склонах уже зеленеет молодая листва.
Сайрус Борн был достаточно опытен в странствиях по лесам, чтобы заметить — отец его не придерживается пути, по которому они шли прошлой осенью. Теперь они забирали дальше на север, уклоняясь от обитаемых мест и вступая в область, где единственными хозяевами были дикие звери и не менее дикие люди. Несколько раз юноше случалось обратить на это внимание Ройбена, и тот, выслушав сына, следовал его совету, однако при этом вел себя очень странно. Он то и дело бросал по сторонам быстрые, блуждающие взгляды, как будто в поисках притаившихся за деревьями врагов, а, никого не обнаружив, оглядывался назад — словно опасаясь преследования. В очередной раз заметив, что отец возвращается к прежнему направлению, Сайрус воздержался от вмешательства, и хотя в сердце его закралось какое-то тревожное чувство, отважная натура юноши не позволяла ему сожалеть об увеличившейся длине и загадочности их пути.
Вечером пятого дня, примерно за час до заката, они, как обычно, сделали привал и разбили нехитрый лагерь. На протяжении последних миль характер окружающей местности переменился — там и сям виднелись небольшие возвышения, подобные гигантским волнам окаменевшего моря. В одной из образованных ими ложбин путники соорудили шалаш и развели костер. Было что-то трогательное в этом маленьком, сплоченном отряде, отделенном ото всего остального мира. Старые сосны глядели на них тревожно и хмуро, и когда ветер проносился сквозь их вершины, лес наполнялся жалобным звуком — как будто деревья вздыхали в страхе, предчувствуя близкие удары топора. Пока Доркас готовила ужин, мужчины решили побродить по окрестностям в поисках дичи, ускользнувшей от них во время дневного перехода. Юноша, пообещав не забираться слишком далеко от лагеря, умчался шагом столь же упругим и легким, как олень, которого он надеялся подстрелить, а Ройбен, проводив сына взглядом, в котором светилась отцовская нежность и гордость, собирался идти в противоположную сторону. Между тем Доркас присела у костра на покрытый мхом ствол вывороченного из земли старого дерева и, поглядывая на подвешенный над огнем котелок, в котором уже булькала, вскипая, вода, перелистывала Массачусетский Альманах за прошлый год, составлявший вместе со старопечатной Библией все литературное богатство семьи. Деление времени приобретает особый смысл для тех, кто исключен из общества, и Доркас заметила вслух — словно это имело какое-то значение — что сегодня 12 мая. Ройбен вдруг вскочил.
— 12 мая, как же я мог забыть… — пробормотал он, в то время как множество мыслей вызвало мгновенное замешательство в его мозгу. — Как я здесь очутился? Куда иду? И где я его оставил?
Доркас, слишком привыкшая к внезапным переменам в настроении мужа, чтобы отметить странность его последних слов, отложила в сторону альманах и промолвила тем печальным тоном, каким люди чувствительные, но сдержанные, говорят о давно переболевших горестях:
— Когда-то, в эту же пору, мой бедный отец покинул наш мир ради лучшего. Но рядом была верная рука и дружеский голос, чтобы поддержать его и ободрить в последние минуты; и мысль о преданной заботе, которой ты окружил его, Ройбен, долгие годы служила мне утешением. Но как ужасна должна быть смерть одинокого человека в таком пустынном и диком месте!
— Моли небеса, Доркас, — воскликнул Ройбен сдавленным голосом, — чтобы никому из нас троих не привелось умереть в одиночестве и лежать непогребенным в этой глуши! — сказав так, он повернулся и исчез за деревьями, оставив жену сторожить костер.
Шаг Ройбена замедлялся по мере того, как ослабевала боль, невольно причиненная ему словами Доркас, однако много странных мыслей стеснились в его мозгу и, он брел вслепую, почти не разбирая дороги, хоть бессознательно держался окрестностей лагеря. Так он описал круг, когда заметил, что место сосен заняли дубы и другие деревья с более твердой древесиной; у их подножия рос густой молодняк, но кое-где виднелись проплешины, усыпанные сухими опавшими листьями. Стоило хрустнуть ветке — словно лес расправлял плечи, пробуждаясь ото сна — как Ройбен инстинктивно вскидывал ствол мушкета и быстро оглядывался по сторонам, однако, убедившись, что поблизости нет никакого зверя, снова предавался своим мыслям. Он думал о странной силе, которая увлекла его с заранее намеченного пути в сердце этой дикой глуши, и, неспособный проникнуть в потаенный уголок своей души, где прятались сокрытые мотивы, верил, что какой-то сверхъестественный голос зовет его вперед и не позволяет вернуться. Он верил, что само Небо дает ему возможность искупить некогда совершенный грех, разыскав останки, так долго пролежавшие непогребенными, и надеялся, что когда земля покроет их, мир снизойдет в его измученное сердце. Из этих размышлений Ройбена вывел шорох, раздавшийся в нескольких шагах от места, где он стоял. Заметив какое-то движение в густом подлеске, он поднял мушкет и выстрелил, побуждаемый инстинктом охотника. Раздавшийся следом стон, которым даже звери могут выразить боль своей агонии, возвестил, что его пуля попала в цель.