— На сход, дядя Иван! — позвал десятский Филька Шкалик.
— Что там? — спросил отец.
Десятский постучал ногой об ногу, стряхнул снег.
— Пастухов нанимать.
— А–а! — протянул отец. Помедлив, предложил: — Садись, картошки поешь.
Шкалик посмотрел в черепушку.
— У самих мало.
— Петька, — обратился отец ко мне, — пощупай‑ка, не готова ли в голландке?
Я взял кочергу, принялся ворошить золу. Прямо на пол выкатывались картофелины.
— Готовы. Которые с сырцой.
— Горячо сыро не бывает, — заметил отец и указал Шкалику на картошку: — Ешь, грейся.
— Морозно на дворе‑то? — спросила мать.
У десятского на усах оттаивали сосульки.
— Завернуло крепко, тетка Арина. Того гляди, либо нос, либо ухо отхватит.
На улице действительно «завернуло». Холод проникал сквозь непромазанные окна. Стекла были мохнатые. Мороз пробирался в пазы между бревен, пушистым инеем оседал в углах нашей избенки. Когда отворялась дверь, по полу стремительно мчалась густая, холодная волна.
Шкалик ел картошку, грея о нее руки, а мы, ребята, смотрели на него. Мы были рады: как ни бедны вот, а все‑таки пригласили человека и угощаем. Я отбирал для Шкалика самые хорошие картофелины и, подкладывая ему, приговаривал:
— Ешь, дядя Филипп, ешь. Ты на нас не гляди, мы давно наелись.
— Нет, надо идти, — проговорил Шкалик.
Мать принялась советовать:
— Успеешь, время‑то много. А ты клади больше горячего, не замерзнешь.
— Ей–богу, наелся. Большое спасибо.
Филька нахлобучил шапчонку, надел на руки варежки, постучал палкой по валенкам и направился к двери.
— Всех пастухов нанимать? — спросил отец.
— Нет, сперва к коровам.
— Кого наймут, не знай?
— Трое будут торговаться. Приходи, дядя Иван.
— Надо бы, только морозно.
— Магарыч будет.
И десятский подмигнул отцу.
— Надо бы пойти, — уже увереннее проговорил отец.
Шкалик ушел, а мать, помедлив, заворчала на отца:
— Чего сидишь? Сходил бы, поглядел, как скотина‑то на дворе. Объягнится овца, нетколи ягненка морозом прихватит. Убери скотину, подмялки принеси в избу, тогда уж иди.
Убирать скотину вышел и я. В худые сени, как ни затыкали мы дыры соломой, намело ворох снега. Но в сенях все же тише, чем на дворе. Двор у нас без навеса, и две овцы да старая, с шишкой в паху, корова жались в углу. В другом углу стоял сивый, вернее, белый, мерин. Я ему дал прозвище «Князь Серебряный».
— Ты, Петя, брось Князю овсяной соломы! — крикнул отец.
Почуяв, что несут корм, Князь тихо заржал, пере ступая толстыми ногами. Они так у него хрустели, будто кто‑то ломал сухой хворост.
— Ешь, Князь, ешь! — посоветовал я мерину. — Ночь долгая, подтянет тебе живот.
Мерин был все время голоден. Хотя он и хватал солому жадным ртом, но она тут же вываливалась. Мне было жаль беззубого мерина. Раньше мы пускали его в избу, месили ему корм в лохани, обливая месиво горячей водой, и мерин наедался досыта. Сейчас у нас изба так осела, так низка стала дверь, что мерин холкой задевал за верхний брус. Как‑то в последний раз он пролез, но потом из избы его уже не могли вывести. Пришли соседи, смеялись и над нами и над мерином. Кто‑то предложил подрубить мерину ноги, кто‑то посоветовал разобрать стену. Пришлось вышибить верхний брус. С тех пор не пускали Князя в избу.
— Тятька! — крикнул я. — Возьми меня на сход.
— Чего тебе там делать?
— Так.
— Дома сиди. Книжку читай.
Я знал — сколько ни проси отца, не возьмет все равно. А пойти очень хотелось. Дома надоело, книжки все перечитал, к товарищам идти охоты нет. Решил действовать через мать. Войдя раньше отца в избу, таинственно зашептал:
— Знаешь что, мамка! Ты скажи тятьке, чтобы он меня обязательно на сход с собой взял.
— В такую стужу? — уставилась на меня мать.
— Ты тише, ты слушай, — зашептал я, оглядываясь, хотя бояться было некого. — На сходе будет магарыч… А если магарыч — и тятьке поднесут… А если поднесут, он все вино и выглохтит… Выглохтит иль нет? — прямо поставил я вопрос.
— Выглохтит, — согласилась мать.
— Вот, — уперся я в нее хитрым взглядом. — Выглохтит, а тебе ни капельки и не оставит.
— Я ему, дьяволу, не оставлю! — рассердилась мать. — Я ему не оставлю! У меня зубы все время ноют, мне на зубах надо подержать, а он не оставит!
— И не оставит. А я ему не дам выглохтить. Я отниму, чтобы тебе на зубы оставил.
Когда вошел отец, мать строго сказала ему:
— Петьку на сход возьми!
— Чего ему делать?
— Возьми, возьми! — закричала мать. — Раз мальчишка охотится, пущай идет.
— Да он замерзнет! — попытался напугать ее отец.
— Ничего не сделается. Полушубок мой наденет.
Она достала из‑под лавки старую полбутылку, в которой раньше был керосин, ополоснула ее, понюхала и подала отцу.
Тот покачал головой. Он уже знал, что означает эта полбутылка. Когда уходили, мать погрозилась:
— Мотри! — и указала на карман, куда отец сунул посудину.
Переметываясь через сугробы, мы пошли на сход. Я шагал сзади отца и старался попасть ногами в его следы. Идти на въезжую — встречь ветра. Снег бил в лицо. Мороз щипал не только щеки, нос, подбородок, но и губы, и даже брови. Хотя я хоронился за спину отца, холод находил меня и там. Я тер варежками лицо. От отца доносился ко мне запах нюхательного табака, и мне казалось, что впереди везут копну сена.
Вот и «въезжая». В горнице, куда мы вошли, было уже несколько мужиков. Висела лампа «молния», в переднем углу — большой киот. По стенам — картины русско–японской войны. Около часов с большими гирями и длинным медным маятником два больших портрета — царя и царицы. Под ними — генерал Куропаткин.
Помолившись, отец поклонился:
— Здорово живете!
Один за другим входили мужики в кафтанах и полушубках. Скоро заполнилась вся горница.
— Ну, начнем? — крикнул староста.
— Начинай.
Староста — очень низкого роста, с большой, словно нарочно выкрашенной, коричневой бородой, с красивым широким лицом. На груди широкая бляха.
— Можно? — тихо спросил он писаря.
Писарь Ефим, беспробудный пьяница, бас на кли–рссе, всегда читавший апостола, за что и прозвали «Апостол», прогудел:
— Мо–ожно–о.
— Вот, мужики, — начал староста, — пастуха нанять заблаговременно пора.
— Пастуха что–о! — перебили. — О степи скажи.
— Чего о ней?
— Заарендована у барыни аль нет?
— Степь не уйдет. Как раньше снимали, так и нынче снимем. О пастухах речь.
Три пастуха стояли у стола и о чем‑то беседовали, а когда староста объявил: «Сейчас спросим, кто из них возьмется», — они разошлись. Нанимать решили пока только к коровам. К овцам и телятам будут нанимать в другое время. Это делалось из‑за магарыча: чтоб не сразу его выпить.
— Вот, мужики, трое их. Надо спросить — кто дешевле…
— Давайте спросим. Нам троих не надо.
— Ну, пастухи, где вы? — посмотрел староста через головы мужиков. — Говорите миру цену. Микешка, ты как?
Никифор, по прозвищу «Христос», был «природным» пастухом. Пас его дед, пас отец, и сам он, как только выучился ходить, стал пасти. Тридцать пять лет подряд пас он коров, но вот два года как «забаловал»: стал просить с мира цену в полтора раза больше, чем в прошлые годы. Худосочное лицо Никифора имело какое‑то сходство с иконописным «ликом» Христа. Чем‑то больной, тихий, с еле слышным голоском, он всю жизнь ходил в лаптях и сам каждое лето столько плел лаптей, что у него можно было купить их сколько угодно. Голоса Никифора не слышно мужикам. За нёго крикнул Лазарь:
— Христос просит полтораста целковых, да по полпуда ржи с череду в «новинки», да хлеб его убрать с поля. Харчи мирские.
— Балует! — прогудели мужики. — Зажирел Христос!
Дождавшись, когда стихнут мужики, староста снова крикнул:
— Кто дешевле?
Из другого угла отозвался Тимофей, прозванный «Вороном». Ладился он каждый год — и все по–пустому. Никогда стадо не пас, да и не собирался пасти, а торговался просто так — цену сбить. Хоть и знали, что Ворон все равно не наймется, спросили:
— А ты сколько?
— Сто целковых. По десять фунтов с череду, на мирских харчах.
— Та–ак! — протянул староста. — Теперь спросим дядю Федора. Дядя Федор, ты тут?
— Куда же я денусь!
— Говори — какая твоя цена?
Старик подошел к столу, обернулся к мужикам и, моргая красными глазами (за это он был прозван «Колдуном»), медленно заговорил: