После этих слов я весь сжался, потому что вспомнил, что в городе, в котором она жила, никогда не было моря. А она продолжала:
— Больше всего на свете люблю море. Муж говорил, оно синее, как мои глаза. — Она неестественно засмеялась, потом тихо спросила: — А вы любите море? — Она смотрела на Мишу.
— Я, представьте, всего дважды приезжал к морю. Вначале учился, потом неудачная любовь, тоска, а после пристрастился к горькому зелью… — признался вдруг Миша, и она как-то облегченно засмеялась.
— Значит, и у вас не все хорошо. Вы одиноки, а значит, несчастны… — Она назвала Мишу на вы, и мать ее согласно покачала головой.
В комнате было грязно и очень глухо, точно форточка никогда не открывалась. Оглядевшись, я обнаружил, что и форточки-то самой не было. А стены давно не белены, на окнах тусклые застиранные занавески. На полу валялись кусочки старой бумаги, скатанные в мелкие шарики. Заметив мой вопросительный взгляд, Вера объяснила:
— Это моя работа. Лежу, знаете, и устану. И станет скучно. Я накатаю этих шариков и бросаю в портрет. Вон в тот портрет, — Она показала ладонью: на противоположной стене висело небольшое изображение белозубого парня. И сам он тоже в белой рубашке, а волосы черные как смола, наверное, подделал ретушью фотограф, потому что в жизни таких волос не бывает.
— За что вы его расстреливаете? — улыбнулся Миша и посмотрел на нее внимательным взглядом.
— Да так. Родня мне какая-то. А вообще-то случайный портретик — мать вон повесила.
Та сокрушенно покачала головой, но ничего не сказала.
— А за границей вы были? Конечно же, были, не отпирайтесь. — Вера улыбнулась, и Миша тоже улыбнулся: понравился, видно, вопрос.
— В Болгарии был. Там впервые и встретился с морем… И еще там много прекрасных лиловых гор. А ночи такие прохладные, звездные, и прохлада особенная… И так хочется жить…
— У вас музыкальное образование? — Лицо у Веры почему-то стало суровое.
— Институт Гнесиных… — ответил Миша и затаенно улыбнулся, ему опять был приятен вопрос.
— Где это? — спросила она рассеянно.
— В Москве же, разве не знаете?
— Знаю, конечно. Я в Москве была раз шесть, и в Ленинграде была, и в Риге, но особенно часто в Ялте… Гурзуф — это такая жемчужина! — У нее загорелись глаза, и она опять стала перечислять с какой-то детской радостью все новые города, но мать ее остановила:
— Дочка, побойся Бога. Я не виновата, что тебя никуда не свозила, — тихонько добавила Катерина и всхлипнула. Этот всхлип поразил меня, и я пожалел, что пришел. А Вера уже выговаривала матери.
— Ты не встревай. Гости мои, не твои… — И после этих слов Катерина приподнялась со стула, хотела, видно, уйти. Потом как-то обреченно махнула рукой и опять села к столу. Мы замолчали, и эта тишина была напряженная, злая, и я чувствовал, как все волнуются, и ничего не мог сделать. Но выручила Вера. Она показала рукой на стену, где висела гитара. И Миша сразу же снял ее с гвоздя и прижал к груди.
— Я буду петь для вас, Вера. Специально для вас.
— Надо же! Осчастливили. — Она сухо скривила губы и притворно закатила глаза. Я ждал ответной выходки, но Миша запел. Его голос, широкий, свободный, зазвучал сразу не в меру призывно, как бы притягивая к себе. Не хочешь, а будешь слушать, и подчинишься, и пойдешь за ним следом. Он пел очень известный романс «Я встретил вас…» — и мне казалось, что это самый чудесный романс на свете. Музыки я, конечно, не знаю, но она смертельно действует на меня, и я не оговорился, Николай Николаевич. Она именно действует на меня смертельно, то есть просто доводит до изнеможения. Иногда мне даже кажется, что люди, сочинившие такие вот звуки, — какие-то совсем другие, особенные люди, с другим сердцем и с другой кровью. И они так же отличаются от нас, как небесно-синие незабудки отличаются от дурной лебеды и крапивы. И вы правы, Николай Николаевич, что голос человека строго индивидуален, что он единственно-неповторимый, как дактилоскопический рисунок. Миша пел, а я вспоминал, как в старших классах мы однажды были с ним на ночной рыбалке, и всю ночь жгли костер, и мой друг, забыв обо мне, смотрел на огонь и пел. Его голос и тогда был таким же прекрасным, и, наверно, не нужен был ему институт Гнесиных, не нужны долгие изнурительные упражнения в музыкальных классах, но я шучу, конечно, шучу… Не мне судить.
А потом пела Вера. И голос ее был обычный, серенький, и мне кажется, она знала об этом, но все равно пела, как бы назло моему другу, назло его отличной академической школе, назло его длинным ресницам, меняющим цвет глаз, назло мне, придумавшему весь этот вечер. А потом они решили спеть на пару. Миша присел к ней на кровать, и я вздрогнул от тяжелого предчувствия, потому что плечи их почти соединились, но он-то не знал об этом или был безразличен. Но Вера-то! Она напряглась вся, даже приподняла локти и плечи. Вы наблюдали когда-нибудь голубенка, который впервые хочет подняться в небо? Он весь взъерошен, взволнован — и вот уж полетел, полетел… Но с Верой было иначе. Она попыталась улыбнуться. Ох, эта улыбка! Так же улыбнулась, наверно, Мария Антуанетта на эшафоте. И Вера улыбнулась и поправила внизу одеяло. Она боялась, я понял — она очень боялась, что как-нибудь неосторожно откроется полог и обнажатся ее ноги. Я однажды их видел: зашел как-то к Катерине в ограду, а та несла свою дочь из бани. Несла так, как мы носим детей — приподняв высоко над землей и прижав к груди, как самое дорогое. Ноги доставали почти до земли. Они доставали до земли и тащились, как плети. Они были синеватые, неживого погибающего цвета, и такие худые, что содрогнулось сердце… И тут обе заметили меня. Я не помню даже, как это было. Помню только ее крик, как будто на нее напали хулиганы: «Мама, быстрее неси, быстрее!!» И Катерина почти побежала… А минут через пять вышла на крыльцо и объяснила мне доверительно: «Горе с девкой, Владимир Иванович. Испугалась тебя дурочка моя. Да и стыдится ведь, что урод…»
И не успел я вспомнить про это, как на кровать к ним прыгнула кошка, но, испугавшись резко взятого аккорда, круто дернулась в сторону, и одеялко улетело за ее когтями. И сразу же, сразу же фиолетовой наготой сверкнули ноги, и Вера истошно закричала. Крик был зловещий, как будто пырнули ее ножом или рука попала под электрическую пилу… Но через какую-то секунду она уже стала оправдываться:
— Боюсь кошек. Я подумала, что в зубах у нее мышь. Простите, что закричала. Как дура какая-то. Мне так неудобно.
— «Нашлась», — мелькнуло у меня в сознании, и я обратился к Мише:
— Давайте спойте чего-нибудь веселое. А то грустим, как будто не в гостях.
Хорошо помню, что Миша пододвинулся к ней еще ближе, потому что увидел на подоконнике какие-то ноты. Он потянулся за ними, оказавшись возле самого ее лица, и в тот же миг щеки ее загорелись, налились смущением. И вдруг, глядя мне прямо в глаза, она произнесла четко, с нажимом:
— А вы меня не жалейте. И не смотрите, что я такая подбитая, пропащая, неживая. Я не люблю это, не надо, и запомните — у меня муж был летчик-испытатель… — Она схохотнула. Миша уставился в ноты. Потом с восхищением сказал:
— А у вас со вкусом все в порядке. Эту композицию мы играли на первом курсе. Но откуда она у вас?
— Осталась от городской жизни. Я тогда увлекалась гитарой. Ходила в студию при дворце. Да и как не ходить — скучно было, море уже надоело, тосковала по зиме, по нашему снегу, а у мужа были все время полеты. Он, знаете, даже не успевал дома обедать.
— Обедать? — переспросил Миша.
— Ну конечно. Выручал шоколад. Им в части все время давали шоколад. Прямо килограммами! — Она нервно захохотала. Кожа на щеках вдруг стала пергаментная, как у курильщицы, — и она выдернула у Миши нотные листочки.
— Это грехи моей молодости. Зачем вам?
И когда она вырывала эти листочки, я заметил, что и пальцы у нее желтенькие, обкуренные, и тут я ляпнул:
— Вы курите? Сейчас это модно. Многие женщины курят…
По лицу у нее промелькнула тень, как будто порхнула бабочка, и она переспросила, смешно вытягивая слоги:
— Же-ен-щи-ины?..
— Ну да. Курят даже десятиклассницы.
— А я десятиклассница и есть. Мне всего двадцать пять. — Она помрачнела. Несколько тяжелых и скорбных складочек пролегли на лбу. Каждая из этих складочек могла бы принадлежать старухе. — Не ожидали? Вот видите, какая я стала. Это все после смерти Андрея. Да, это он меня так укатал. Вас не коробит это слово «укатал»?.. Аха-а, угадала! А есть еще такое выражение — «без разницы», ненавижу его, а вы? — Она в упор посмотрела на Мишу. Тот усмехнулся:
— Я как-то не задумывался.
— Так вот, мне без разницы, что вы обо мне сейчас накрутили. Тем более что вы пришли пожалеть меня.
— Нет, не жалеть, а петь песни! — засмеялся Миша и тронул струны:
Виноградную косточку в теплую землю зарою,
И лозу поцелую, и спелые гроздья сорву,
И друзей созову, и любовь в своем сердце настрою,
А иначе зачем на земле этой грешной живу…
Он допел романс до конца. Вера стала часто-часто моргать, и в глазах у нее вдруг означились слезы.