— Ага, на базар. Знаем этот базар. Скажи‑ка, кто вас созывал?
Егор молчал.
— Скажи еще, за что уздой избивал солдата?
— Я супроть конокрадов.
— У тебя, что же, тот солдат мерина украл?
— Люди говорят, слышь, воровать будут.
Это обозлило меня.
— Ты кто, дядя, — враг или просто дурак? В губернию поедешь, раз ничего не говоришь, — и, кивнув часовому, приказал вывести мужика.
— На сегодня хватит, — проговорил я.
Глаза мои слипались, во всем теле ноющая боль. За эти дни я не только не спал, но и не ел. Сейчас же захотелось есть и, главное, спать. Я уже собрал было все протоколы, чтобы запереть их, как вдруг в коридоре послышался шум. Один голос часового, а второй, резкий и в то же время испуганный, какой‑то женщины. Все ближе и громче голоса. Я выслал сторожа узнать, кто там. В пререкания вступил третий голос. Скоро послышалась возня, а через некоторое время открылась дверь и вошел сторож.
— Что с ней делать? Пристала, хоть дерись. Хочет с тобой говорить.
— Кто?
— Видать, жена того рыжего. Пустить, что ль?
Не успел я ответить, как дверь снова открылась, и женщина не вошла, а ворвалась. На ней, в складках шали, в сборках дубленой шубы, еще не оттаял снег.
— В чем дело, разбойница?
Она передохнула и так свирепо глянула на меня, будто глазами разорвать меня хотела.
— У тебя тут мой муж, — резко бросила женщина.
Я невольно вздрогнул. Этот голос, и особенно эти серые колючие глаза… Чем‑то страшным и недавним повеяло на меня. Я почувствовал, как кровь отхлынула от лица, сердце на момент замерло. Вмиг исчезли и усталость, и одолевающий сон. Передохнув, я сказал часовому и сторожу, чтобы они вышли.
Я узнал ее. Преодолев волнение, вынул из стола папиросу и закурил. И, глядя в окно, проговорил:
— Мужьев тут много. Какого тебе?
— Моего дурака, черта.
— Они все черти, но не все дураки.
— Выпусти, сама убью. Ишь, наглохтился самогонки и полез не знай куда.
Затем крикливо, многословно принялась говорить, за чем приехали они на базар, что купили, какой ее муж теленок, когда трезвый, и какой дурак, если выпьет.
— У кума я осталась чай пить, а он без меня. Разь бы я допустила? И как он, сила его нечистая, попал с пустыми руками глаза пялить.
— Не только пялить, и не с пустыми руками.
— Ас чем же?
— Вон та узда с чьей лошади? — кивнул в угол.
Она подошла, сняла узду, повертела и снова повесила.
— Наша, — гораздо тише призналась она.
— Ты лучше на нее погляди. Заметила, в чем она? Это кровь. Он избивал наших людей. А ты говоришь, Егор — теленок, Егор с пустыми руками. Твой Егор враг советской власти. Ему опять царь понадобился.
— Царь?! — воскликнула она.
— Да, да, не меньше, — заметил я. — И сама ты тоже… за царя.
— Чего зря‑то! Лучше отпусти моего мужика. Я тебе за него два пуда муки принесу.
— Вон как? Сразу два пуда. И не жалко? Или твой мужик стоит того?
— Нести, што ль? — не обратила она внимания на мои слова.
— Какая твоя мука‑то?
— Ржаная.
— Знаю. Не про то я. Гарнцевая она, сборная. Дрянь мука.
— А ты откуда знаешь про гарнцы?
— Я всех мельников знаю. А вашу мельницу и подавно.
Баба поняла меня так, что я не прочь взять выкуп за ее мужа, и от радости у нее даже глаза заблестели. Вот–вот повернется, выйдет и притащит. Было же раньше так, а почему сейчас нельзя? И я не особенно рассерчал на нее, так как взяток предлагали много и всяких. Курами, самогоном, пшеном, даже молоком. Но все же было противно слышать и особенно от этой бабы. Ее надо отчитать.
— Ты куда, тетя, пришла?
Она заморгала глазами и в недоумении уставила их на меня. Молчала.
— Я не старшина, не писарь и не урядник. Им ты привыкла взятки совать. Тут, чертова ты тетя, знаешь что? Тут уревком! Настоящий самый у–рев–ком!!! А ты — взятку? За это я тебя должен сейчас же посадить, вместе с твоей мукой, в кутузку, к мужу. Хочешь, отправлю?
И, не дожидаясь ее ответа, громко крикнул:
— Часовой!
Женщина сразу побелела лицом и замахала руками:
— Не надо, не надо, ну те. Я так.
— И я не за деньги.
Вошел часовой и так грохнул ложем берданки об пол, что женщина вздрогнула и перепугалась совсем не на шутку.
— Я тут, товарищ Наземов!
Я молчал и в душе радовался, видя, как эта мельничиха стоит, словно окаменелая. Теперь она поняла, что стоит мне сказать только одно слово, одно… Но я не произнес.
— Больше допрашивать сегодня никого не будем, — сказал я часовому. — Иди.
— О господи, — вздохнула женщина, — печенка зашлась.
— Скажи — дешево отделалась. Я троих таких посадил, — соврал ей.
— Спасибо, пожалел меня. Ведь и я так из жалости. Небось семья есть. Семье бы…
— Ишь, кормилица какая. И про семью вспомнила. Нет, дорогая тетя, мои ребятишки по улице не бегают.
— Аль до сих пор холостой? — вдруг поинтересовалась она.
— Тебе‑то какое дело? — говорю ей и смотрю прямо в глаза. Признает она меня или нет?
— Да так. Никакого. Вижу, в твои годы жениться пора.
— Не пойдешь ли в свахи, а? Ласковая ты стала чересчур.
— Девок много, сам любую возьмешь.
— Сватал… любую‑то, да сорвалось, не вышло.
— Не пошла?
— Шла, да сестра старшая от ворот поворот дала, дорогая тетя.
— А ты б в шею, сестру‑то.
Чувствуя, что напряженный этот разговор дальше не выдержу, я решил пойти в открытую.
— С дурой связываться не хотелось, Федора Митрофановна!
Она внезапно отшатнулась.
— Это ты откуда знаешь, как меня зовут?
— Как же не знать. Только вот я тебе, видно, не приметен.
— Нет, не знаю.
— То‑то. А мы чуть–чуть не породнились, — посмотрел я на нее вприщурку и усмехнулся.
— Ма–аму–ушки! — удивленно воскликнула она и теперь пристально уставилась на меня. И мне уже почудилось, что вот–вот вновь произнесет она страшные для меня когда‑то слова: «Жени–их? Елькин? Моей самой хорошей сестры? Ма–атушки!» И добавит как в колокол: «Нет, нет и нет». Но «Федора молчала.
И мне уже стало досадно. Можно сказать, походя исковеркала человеку жизнь, а теперь даже и не узнает. Но я решил назло ей напомнить о себе.
Отодвинув ящик стола, я достал папиросу и, придерживая коробку левой забинтованной рукой, не торопясь принялся открывать ее, сам искоса наблюдая за Федорой. И вот заметил, как по ее грубому лицу вдруг прошла как бы судорога, и вся она передернулась. Закурив, я неизвестно чему усмехнулся. В ее расширенных глазах одновременно заметил испуг и изумление.
— Садись, — предложил я ей. — В ногах правды нет.
Усевшись и не спуская с меня глаз, она сдавленным шепотом произнесла:
— Так это… ты тогда был?
Я промолчал.
— В Петровки‑то сватал Ельку?..
Вместо ответа я сказал ей:
— Вот и пришлось встретиться. Что, хорошо?!
— Ма–аму–ушки! — почти вскрикнула она и низко опустила, над столом голову. Она долго молчала, видимо не зная, что же сказать. Наконец медленно подняла голову и торопливо принялась говорить. Рассказывала о том, как Лена, узнав об отказе мне, сильно плакала и ругала всех, особенно ее, Федору. Потом, слышь, — мать передавала, — написала большое письмо, да раздумала посылать. Ей очень обидным показалось, что и сам‑то я тогда ушел, не повидавшись с ней.. А от менд ей все нет и нет никаких вестей. Проезжающих в город односельчан они расспрашивали, как я живу, что делаю. И Лена решила, что я забыл ее. На Покров ее сватали за портного Васю, но она погрозилась сбежать из дому. Затем узнала от кого‑то, что я в городе, написала еще письмо и послала его со своим кривым дядей, чтобы тот разыскал меня и передал. А дядя, прежде чем передать, напился как следует, и до девкина письма ему не было никакого дела.
Федора рассказывала, и каждое слово ее острой болью пронизывало мое сердце.
— Вон какой ты стал, а?
— Такой, — сказал ей.
— А мы народ темный, — вздохнула она, — ничего не понимаем.
Отойдя к двери, Федора спросила:
— Сказать, что ль, Ельке, видела, мол, тебя?
— Почему же не сказать?
— Обязательно скажу.
Глянула мельком на узду:
— Мужика не отпустишь?
— Молись, что случайно не подстрелил его. Была бы теперь вдова.
С облегчением вздохнул я, когда за ней закрылась дверь. Все прежнее: мысли, чувства, неизъяснимая радость, сладостные мечты, — все вспыхнуло с прежней силой. Она жива, моя Лена. Она думает обо мне. А я не знал и не писал ей. Но я увижу ее, теперь скоро увижу. Как только проведем уездный съезд Советов.
Закрыл глаза, и вот она, с золотым загаром лица и рук, стоит передо мною и смотрит на меня своими ясными голубыми глазами…