Только успели взять билеты, как вдали послышался гудок электрички.
— Что будем делать? — спросил Дима, когда они сели в вагон.
— Оставлю у тебя чемодан и поеду на вокзал за билетом.
— Поедем, — поправил он ее.
— Хорошо, поедем.
— Поживи у нас хотя бы неделю.
— У меня уже денег нет.
— Возьми у меня. Сколько тебе нужно? Я попрошу у папы, он мне никогда не отказывает. У него, кстати, завтра получка.
— Не люблю ни у кого просить, — сказала она, — и давай больше не будем об этом.
— Ну, хорошо, а на билет у тебя есть?
— На это я с самого начала отложила.
— Я думал, мы друзья, нам нечего стесняться друг друга. Если у тебя нет, я тебе помогу. Если мне надо будет помочь…
— У тебя всегда все будет, — перебила она его. — Ты меня с собой не сравнивай.
— Какая ты все-таки! — с упреком проговорил он.
— Ладно, не сердись. Я что-то не то сказала, но ты не сердись.
Помолчали, глядя в окно вагона.
— Расскажи что-нибудь, — попросила Валя.
— Что тебе рассказать?
— Что хочешь. Ты куда-нибудь ездил прошлым летом?
— Ездил с папой в Каунас. Это в Литве. Мы много ходили, каждый день с утра куда-нибудь отправлялись. Мне там особенно запомнилась одна небольшая корчма…
— Что такое корчма?
— Такой ресторан или погребок, называй как хочешь. Деревянные столы, свечи, на окнах решетки, на стенах скрещенные мечи. Я, как вошел туда, говорю папе: «Мы с тобой сейчас вроде как в романе Вальтера Скотта».
— А это кто такой?
— Был такой писатель. Шотландский. Ты не читала?
— А что он писал? Назови хотя бы одну книгу.
— «Айвенго». Не помнишь?
— Нет. Ты же знаешь, я вообще мало читала, куда меньше, чем ты.
Ее правдивость, лишенная какой бы то ни было рисовки, все сильнее покоряла Диму. Настойчиво, изо дня в день он открывал в ней только одно хорошее.
Ему хотелось сказать ей такие слова, которых еще никто никогда не говорил, сказать о том, как сильно он ее любит, но он не знал, как начать, и поцеловал ее в ухо.
— Перестань, ты что, с ума сошел?
— Здесь же никого нет!
— Все равно так нельзя, понял?
— Понял. Больше не буду.
Поезд остановился.
За окнами была Москва.
Над площадью трех вокзалов уже вовсю светило солнце, было жарко и душно. Валины каблуки врезались в мягкий, тающий от жары асфальт, оставляя крохотные ямки.
— Почему ты все время глядишь на мои ноги? — спросила Валя.
— Твои каблуки ввинчиваются в асфальт, словно дорожные шахматы в доску.
— Жарко. Зачем я только туфли на каблуках надела?
— Сейчас приедем домой, снимешь.
В троллейбусе Валя прошла вперед, Дима остался позади, оторвал два билета. Валина голова виднелась около передней двери.
«Вон стоит самый мой любимый человек, — подумал Дима, глядя на Валин затылок. — Как много здесь всяких людей, и все чужие, я никого не запомню, и меня никто не запомнит, и только она одна — самая любимая, самая необходимая мне». Могло же случиться совсем по-другому, и они никогда не встретились, если бы он не пошел в тот раз на стадион. Теперь уже и не вспомнить, почему это ему захотелось пойти на стадион, но если бы он туда не пошел…
Неужели могло так случиться, что они никогда не усидели бы, но узнали друг друга?..
4
Витвит умер неожиданно, субботним вечером. Несколько дней назад он приезжал на дачу, и они с Димой ходили по грибы.
Молодая осень уже позолотила верхушки деревьев, и, хотя день был пасмурный, серый, казалось, на деревьях застыл солнечный луч, потому что листья наверху были сплошь золотые, время от времени они слетали на землю, медленно кружась в воздухе. В лесу пахло грибной сыростью, грибов было много, под каждым кустом, под соснами и березами прятались их крепенькие, разноцветные шляпки.
За каких-нибудь два часа Дима собрал полное ведро, а Витвит ходил за ним следом и жаловался:
— Почему же я не вижу ни одного гриба? Ты видишь, а я — хоть бы один!
Дима с досадой показывал ему:
— Да вот, гляньте, у самых ваших ног подберезовик, неужто не видите?
— А разве это хороший гриб? — изумленно спрашивал Витвит. — Я думал, поганка.
Витвит решительно не умел разбираться в грибах. Он считал, что все съедобные грибы невзрачны на вид, а красивы и приглядны одни лишь поганки. Он срезал подберезовик, который ему показал Дима.
— Я буду сравнивать его с грибами, которые мне попадутся…
Дима прошел далеко вперед, потом обернулся и увидел: старик наклонился, срезал какой-то гриб, издали не различить какой, сосредоточенно вглядываясь, приложил его к своему подберезовику, видно, сравнивал, похожи ли…
Это было смешно и трогательно, как, пожалуй, все, что говорил или делал Витвит.
И вот — в воскресенье днем телеграмма. Прислали соседи Витвита. Димы дома не было, ушел в магазин. Отец получил телеграмму, молча показал матери. Мать заплакала:
— Боже мой! Он ведь только что, совсем недавно был у нас…
Дима вернулся из магазина, взглянул на мать и сразу понял: что-то произошло Когда узнал, произнес те же слова, что и мать:
— Только что я его видел…
Он вспомнил, как Витвит ходил по лесу и примеривал каждый гриб к тому, что был у него, как пел по дороге на станцию, как кричал Диме, стоя в дверях вагона: «Я позвоню, и мы обязательно пойдем с тобой в консерваторию…»
Теперь он уже никогда не позвонит, никогда не приедет к ним, не будет рассказывать о любимых композиторах, не будет играть на своей скрипке…
Это была первая смерть, с которой довелось Диме столкнуться.
— Поедем в город, — сказал Дима, — сейчас поедем…
Они заперли дачу и уехали, все трое.
Дверь открыла соседка Витвита, румяная говорливая толстушка, возбужденная тем, что случилось.
— Заходите, — быстро заговорила она. — Я знала, что вы приедете, ключ еще у меня…
Они вошли в комнату Витвита. Дима думал, что в комнате все стало иным, чем раньше, когда Витвит был жив. Но нет, все осталось по-прежнему: и скрипка лежала на диване, как обычно, в скромном коричневом футляре, и на подоконнике навалены ноты, только не было видно на столе бумаги с написанными самим хозяином словами.
«Вот он уехал, — подумал Дима, — навсегда уехал и уже не напишет сам себе: «С приездом, маэстро!», — потому что никогда, никогда не вернется…»
Он взял скрипку, подержал ее в руках.
— Возьмите ее себе, — предложила соседка. — Я уверена, он бы захотел, чтобы вы взяли…
Отец вопросительно обернулся к Диме.
— Нет. — Дима снова положил скрипку на диван. — Зачем она мне?
— На память.
— Скрипка должна остаться с хозяином, — сказал Дима.
— Дело ваше. — Соседка стала подробно рассказывать, как это все случилось, рассказывать уже, видимо, не в первый раз. И, как свойственно человеку, обычно не избалованному вниманием, она искренне упивалась своими словами. И продолжала говорить, что он постучал ей в стену, и она вдруг испугалась, сразу поняла, не иначе, что-то плохое случилось, и бросилась к нему, а он лежал вот здесь, на диване, — она показала, где он лежал, — и рот у него был открыт, он задыхался, и руки его рвали воротник рубашки, и она тогда, не говоря ни слова, побежала звонить в автомат, вызвала «Скорую помощь», его сразу же увезли, а через два часа он умер в больнице, не приходя в сознание.
Отец и мать слушали ее, и Диме казалось, никто из них, ни родители, ни соседка, по-настоящему не горюет о старике, просто им интересно — ей рассказывать, а им слушать о том, как умер Витвит.
И еще он подумал, что люди невнимательны, небрежны друг к другу, а ведь все, решительно все смертны и, может быть, после, когда ничего нельзя вернуть, жалеют о своей небрежности, но уже поздно, поздно…
Хоронили Витвита через два дня, в крематории. Пришло неожиданно много народа, все больше музыканты из оркестра, в котором он раньше работал. И еще соседи по квартире. Была гражданская панихида, говорили о нем одно хорошее. Вспоминали его доброту, легкий нрав, светлое, оптимистическое отношение к жизни, любовь к музыке. А Дима, глядя на застывшее, белое лицо Витвита, все время видел одно и то же: вот они идут по лесу, Витвит озабоченно вглядывается в найденный гриб, и примеряет его к своему подберезовику, и все никак не может решить, какой же этот гриб — хороший или поганка.
Потом все стали прощаться с Витвитом. И седоголовый, осанистый человек, может быть, это был дирижер, который когда-то пожимал руку первой скрипке — Витвиту, положил его скрипку в коричневом, знакомом Диме футляре в гроб, рядом с покойным, и, нагнувшись, поцеловал Витвита. И Дима тоже поцеловал старика в лоб, холодный, словно каменный, и быстро отошел, чтобы не видеть того, что должно было произойти в последний момент.