Только что минуло одиннадцать, а в Брюсселе была, кажется, уже поздняя ночь — так пуст был город, так сонно щурились манекены в пустых освещенных магазинах, так шумно ссорились в кафе две старые проститутки в криво надетых шляпках, страшно придвинув друг к другу голые костлявые локти.
Наконец они добрались до Манекена Пис, толстенького, кудрявого, задумчивого мальчика, глубоко погруженного в свое несложное, но приятное занятие: он стоял, откинувшись назад, расставив полные ножки.
Еще многое было в этот вечер; долго стояли перед витриной салона, в котором висел вытянутый в бесконечность Христос, распятый скульптором вторично и теперь уже без малейшей надежды на воскресение. Подошли к гостинице, раздумали ложиться спать и отправились смотреть световую рекламу, наплывающую, вспыхивающую и жалкую в сравнении с величавым звездным небом. Это тоже сказал Токарский. «Кто же еще мог сказать то, о чем я только еще успела подумать!» Теперь они были одни.
— Понравилась поездка? — спросил Токарский.
— Очень. Жаль, что еще день — и все разъедутся. Будто и не знали друг друга.
— Кроме нас.
Валерия Константиновна посмотрела на Токарского. У него было доброе, грустное лицо.
— Не нужно притворяться, что вы меня не расслышали. У вас это не выходит. Я вас люблю. Плохо только, что мне уже за пятьдесят и что у меня было слишком много женщин.
Они прошли в ее комнату.
— У вас усталый вид. Хотите полежать?
— Спасибо.
Токарский лег на диван. Валерия Константиновна устроила его: принесла подушку и покрыла одеялом.
— С кем вам будет жалко расстаться?
— С Лариной.
— А мне с Севой, — сказал Токарский. — Я всегда думал, что человечество делится на людей, которые способны и не способны любить. Он принадлежит к первой, не слишком многочисленной группе. С его женой я встретился бы как старый знакомый. Я даже знаю, какие она носит туфли. В Венеции его поразил пояс невинности, который мужья, уезжая, надевали на жен: «Здоровенный, правда? С замком! Но гид говорил, что все равно изменяли».
Валерия Константиновна засмеялась.
— Я буду скучать без него, — сказал Токарский.
Они говорили недолго. Потом Токарский замолчал. Ровное дыхание слышалось две-три минуты. «Можно уснуть, и это ничему не мешает. Можно говорить о чем угодно. Проснись, пожалуйста, — подумала она, — и скажи, что ты пришел ко мне не потому, что я для тебя — еще одна, и ничего больше». Токарский вздохнул и открыл глаза.
— Неужели уснул?
Она засмеялась.
— Спите, пожалуйста. Я тоже устала.
— Нет, позор. Еще и храпел, наверное.
— Нет.
Токарский встал и поклонился.
— Ну, хватит. Праздник кончился. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Прямо с поезда Игорь поехал к Петьке Аникину и, не застав его, оставил записку: «Позвони. Игорь». Дома он умылся, переоделся и съел все, что было у Павлы Порфирьевны, даже старую, предназначенную для кота, рыбную котлету.
Витька Вермонт был знаком с ребятами из Московского энергетического, работавшими в Химкинском порту, и Игорь поехал к нему — на этот раз без колбасы, тем более что опыт «относительного голодания» был, по-видимому, закончен. Они встретились у проходной. Витька похудел за неделю, щеки провалились. Черная гривка теперь висела отдельно над маленьким скуластым лицом.
— Еще жив, идиот? — спросил Игорь.
— Как видишь.
— Послушай, это ты мне говорил, что ребята из МЭИ могут устроить на холодильник в Химкинский порт?
— Я.
— И действительно могут?
— Ты же собирался в Крым?
— Не поеду. Нужно подработать.
— Ладно, позвони на днях.
— Завтра.
— Хорошо. Как Петька?
— Не знаю. Играет…
Витька засмеялся.
— Надо бы встретиться.
— Конечно, надо. Ну, пока.
Вечером Витька позвонил, что ребята могут устроить, но временно, взамен одного парня, который кончил сессию и собирается домой на несколько дней.
— Значит, я буду работать за кого-то другого?
— Да. Теперь твоя фамилия будет Гурко.
— Не выйдет.
— Как хочешь. Другой возможности нет. Школьников вообще не оформляют. А студенты постоянно работают друг за друга. Кстати, окажешь парню услугу. Он не вылетит из списка.
— Ладно. Когда и куда?
— Завтра к восьми на рыбный причал, спросишь Автономова, бригадира.
— Спасибо.
— Не на чем. Заходи.
На палубе работали вчетвером: двое подавали, а двое, схватив мешок за концы, бежали к грузовику и возвращались. Трюм понемногу пустел, и тогда еще двое прыгали вниз, в сырую, пропахшую воблой глубину. Мешки смерзлись, ушки, за которые нужно было хвататься, приходилось отбивать ногой. Игорь хотел прыгнуть в трюм. Его остановили:
Ты сегодня первый день? Обожди. Привыкнешь.
Среди студентов были ребята не выше и не сильнее его. Может быть, он слишком старался? Не прошло и двух часов, как у него заныла спина, а руки разгибались с трудом, как будто им мешали чьи-то другие, железные руки.
Его подташнивало от запаха воблы, от усталости, от голода. Он не успел позавтракать дома. К лицу прилипли чешуйки, он отирал пот рукавом.
В столовой студенты громко разговаривали, шутили. Ему казалось, что у них, как в немом кино, открываются и закрываются рты. Он не мог разговаривать. Через двадцать минут он встанет, пойдет на баржу, и снова начнется растаскивание смерзшихся мешков, хватание за ушки и подача. Теперь он стоял в первой паре, принимавшей мешки, бежавшей к грузовику и возвращавшейся обратно на баржу.
Он крепко заснул в попутной машине, развозившей воблу по магазинам, и во сне тоже принимал мешки, бежал, возвращался. У Сокола шофер разбудил его. Он спустился в метро, пропахшее воблой. Вся Москва пропахла воблой, лестница, квартира, комната Павлы Порфирьевны, накрывавшей на стол. Она о чем-то расспрашивала с беспокойством. Он отвечал, не слыша.
Поужинав, он лег, попросив старушку разбудить его в шесть утра, и — так ему показалось — сразу же стал отбиваться от нее, натягивая на голову одеяло. Уже было, оказывается, ровно шесть.
Второй день был труднее, чем первый, но и легче, потому что время от времени ему начинало казаться, что поднимает мешки не он, а кто-то другой. Он думал о деньгах. За смену платили по четыре рубля. Значит, нужно работать неделю с лишним, чтобы вернуть долг Петькиному деду. За ночные смены платили больше. Потом, когда он привыкнет, можно перейти на ночные.
«А мама в Венеции, — подумал он с нежностью. — «Узкие переулки поражают своим глубоким немым выражением. Черная гондола, черный платок на плечах венецианки выступают здесь в строгом, почти торжественном значении векового обряда». Он шевелил губами, вспоминая. Все это было не об Италии, а о матери, которая скоро будет здесь, с ним, в Москве.
...Последние часы поездки, к обеду туристы будут в Москве. Они говорят об этом в автобусе, покидая Брюссель, мелькнувший и запомнившийся, незабываемый и мгновенно забытый. Лихая реклама на стене последнего дома «Diabletent bon», атомиум, похожий на иллюстрацию к старомодному фантастическому роману о селенитах. Аэропорт. Дети.
Детей было, почему-то много — девочки, причесанные по-взрослому, мальчики в хорошеньких кепи. Молодые мамы вели их или несли на руках. Мальчик с крепкими румяными щечками заревел — позавидовал сестренке, которую носильщик посадил на складной катящийся стул. Мама пристыдила его. Все засмеялись. Валерия Константиновна засмотрелась на детей и очнулась, почувствовав на себе серьезный, ласковый внимательный взгляд.
— Прелестные, правда? — спросил Токарский.
Они стояли в очереди за паспортами.
— Да.
— Вы любите детей?
— Очень.
...Самолет еще не взлетел, а Сева уже спит, откинувшись в кресле, — человек, о котором Токарский сказал, что ему интересно все, даже спать. Он побледнел, под глазами круги, лицо с круглым носом кажется детским во сне. Он устал: нужен год, чтобы узнать и запомнить то, что он узнал и запомнил за двенадцать дней. Можно отдохнуть до Москвы. А потом? О, потом начнется работа! Он еще не был в панорамном кино. Правда ли, что в Литературном институте учат писать? На Шарикоподшипнике загазованность снижена почти до нуля. Нельзя ли воспользоваться этим устройством на нашем заводе? Сегодня вторник, в Николаеве он будет в субботу.
— Николаев? — сказала Валерия Константиновна. — Ну как же, город невест.
Интересно, понравится ли ожерелье Кате? Какая добрая та стекольщица на Мурано. Сева спит и не спит. «Здравствуй, Катя. Ты дома?» — «А где же мне быть еще?» — «Постой, да что же ты плачешь?» — «Не знаю, соскучилась».
А вечером — сонный Ингул, тонкие полоски мачт, лунная дорожка на ровном разливе другой, не венецианской лагуны.
Аникины поссорились в Брюсселе, он нарочно обменялся местами, чтобы не сидеть рядом с женой. Он читает. Тревожно поглядывая на него, она притворяется спящей. «Боже мой, что же делать? Он меня ненавидит. С каким отвращением он выкинул из чемодана какую-то мелочь, грошовую пудреницу, которую я купила в Милане. Он уложил свой чемодан отдельно, этого не было еще никогда. Неужели он уйдет от меня? Да нет же, мы ссорились и мирились тысячу раз. Даже не мирились, а просто все сглаживалось, и жизнь продолжалась. Я нужна ему, очень нужна, он привык ко мне. Он любит Петечку, он не может жить без него. Только не надо больше ездить вместе. Ему кажется, что я мешаю ему. Ему это всегда казалось. Пускай ездит один или даже с кем-нибудь, все равно. Я старая, я ему не мешаю. Мы ссорились и мирились. Это сгладится. С аэродрома он поедет домой».