Все притихли. После долгого молчания дед вдруг взрывается, запинаясь от гнева, говорит:
— Значит, и с Хумсаном вышло худо? Но ведь люди-то будто честные в тех местах?!
— Народ в Хумсане хороший, да воры есть, — коротко возражает отец.
Дед, очень расстроенный, опускает голову, бабушка плачет навзрыд:
— Сгинуть бы моей несчастной доле!
Мать плачет тихонько, беззвучно, но слезы, скользившие по ее щекам, казалось, сочатся из наших сердец, и мы — старший братишка, сестренка и я — сидим притихшие, подавленные, поглядывая то на отца, то на мать.
Дед, не проронив больше ни слова, встает. Придавленный грузом заботы, свалившейся на его плечи, он с трудом держится на ногах и, сгорбившись больше обычного, уходит в мечеть на вечернюю молитву.
Теперь, словно река через размытую плотину, бурно всплескиваются вопли бабушки. Но отец тотчас обрывает ее:
— Довольно, довольно. Хватит! Все от бога. — Потом немного смягчается: — Не огорчайтесь, проживем как-нибудь, — говорит он, отсыпая на ладонь щепоть наса.
Мать, не переставая лить слезы, приносит самовар. Разламывает лепешки на скатерти. Все мы молча и нехотя пьем чай.
* * *
Наутро мы усаживаемся за чай раньше обычного. Отец занимает почетное место — под языком нас, молчит, повесив голову, ни к чему не притрагиваясь. Я смотрю на него внимательно, не отводя глаз: борода реденькая, на лице уже появились первые морщины, глаза большие, чуть прищуренные в задумчивости. Он всегда любил вот так сидеть подолгу, заложив нас и отдавшись своим мыслям.
Дед, хоть и сам расстроен, старается подбодрить, наставить сына. Отец сидит, уставившись в одну точку, не отвечает ни да, ни нет.
— Довольно, не станем поминать прошлое. Забудь о нем, — покашливая, говорит дед. — Старайся. Вот Таджиака вчерашним днем вернулся из Янги-базара, иди к нему, посоветуйся. Может, поедешь в Янги-базар. Казахи — народ смирный, уважительный, отзывчивый.
— Я сам только и думаю, как прожить. Конечно, мое дело — скитаться по степи, — хмуро отвечает отец. Он выплевывает нас, выпивает пиалу крепкого чая и молча уходит из дома.
Дед долго сидит понурый, потом тяжело вздыхает и тоже плетется потихоньку на улицу, постукивая палкой. Сестренка Каромат, невеселая, снимает с колышка сумку, надевает ее через плечо, вместе с книгами сует в нее половинку лепешки и уходит в школу. «Значит, сегодня в обед, во время перемены, она не прибежит домой», — соображаю я про себя. Сестренка — умная девочка. Нежным, приятным голосом она красиво и выразительно читает стихи Навои, Машраба, Хафиза. Я люблю слушать ее, молча прильнув к ней. Старший брат Иса тоже ходит в школу в квартале Ак-мечеть. Очень смирный и тихий, даже вялый, он тоже молча и незаметно отправляется в свою школу.
Бедная мать сегодня особенно расстроена. Она очень трудолюбивая. Чуть выпадет свободная минута, она тут Же усаживается за шитье или вышивку тюбетеек, тесьмы.
И на этот раз мать быстро убрала посуду, скатерть и тотчас взялась за шитье. Я подсел к ней. Спрашиваю:
— Скажите, мама, а почему отец не разыщет воров?
— Воры, они хитрые, сынок. Пришли ночью, вмиг подпели все — и нет их, — говорит мать печально.
Мне вспомнилось, что отец обещал летом взять меня с собой в горы. Я жалею, что он покинул Хумсан. Думаю про себя: «Будь я на месте отца, я тут же изловил бы вора, отдул бы его как следует и сказал: а ну, подавай мои товары!» Я тороплюсь поделиться своими мыслями с матерью, вскакиваю от возбуждения.
Мать только мягко улыбается…
— Хорошее занятие — сидеть в лавке, мама! Тут тебе и пшеница, и ячмень, и мука, и морковь, и лук, и чай, и сахар, и орехи, и кишмиш. Вот в Ак-мечети лавки — все, что хочешь, можно найти! Когда прохожу мимо, у меня слюнки текут — столько там разных сладостей, сахару. А джида какая!.. У отца тоже, наверное, такая лавка была, а, мама? Так жалко. Мне хотелось бы побывать в Хумсане!…
Мать кладет в нишу сумку для шитья, вытряхивает из самовара золу и спешит на кухню. Глядя ей вслед, я отмечаю про себя: «Мама совсем извелась от горя».
Проходит несколько дней, отец начинает готовиться к отъезду в Янги-базар. В долг кое-как набирает тику, ситцу, трико и однажды на рассвете, еще затемно, уезжает.
Мать несколько успокоилась. К полудню она собралась навестить своих родных и взяла меня с собой.
Когда мы проходили мимо лавок, белобородый Сабир чуть слышно пробормотал: «Лягушонок!» Я задрожал от негодования. Но мать заторопила меня:
— Идем, идем быстрее!
— Да, он лягушкой обзывает! Дразнит…
— А пусть его, он просто забавляется от скуки. У каждого есть какое-нибудь прозвище. Не обращай внимания, это всего лишь шутка, — говорит мать.
«Лягушка»— было прозвище деда.
На углу я ненадолго остановился. Здесь зиму и лето обитал на подстилке из, сена юродивый — одетый в рубище старик с длинной, свалявшейся бородой. Старик каждый день готовил себе постную похлебку на свече и тем вызывал любопытство ребятишек. Меня привлекало и другое: юродивый часто напевал разные песни, а голос у него был чистый, приятный и выразительный. На этот раз старик проповедовал что-то нараспев. Я постоял немного, послушал. Мать тем временем ушла далеко вперед.
Против мечети я опять задержался. У мечети высокий минарет, и я, проходя мимо, всякий раз останавливался, пораженный его величием, и пробегал взглядом от основания до его верхушки.
У дедушкиной калитки мать оборачивается, видит, что я догоняю ее, и проходит на внутреннюю, женскую, половину двора. А я заглядываю в сапожную мастерскую.
— Э, заходи, заходи! Что так редко показываешься? — не переставая орудовать шилом и дратвой, с усмешкой говорит мне подмастерье по имени Эргаш.
Не обращая внимания на его намек, я серьезно, по-взрослому приветствую всех:
— Салам! — и прохожу прямо к деду, на почетное место напротив двери.
Дед крепко обнимает меня, раза два похлопывает по спине и принимается за работу. Я пристаю к подмастерьям, к дядьям, потом убегаю к бабушке.
Бабушка с матерью беседуют, расположившись на террасе.
— Заходи, мой мальчик, заходи, милый! — говорит бабушка, обнимая меня и чмокая в обе щеки.
Я тотчас начинаю гоняться за горлинками, свободно разгуливающими по террасе.
— Бой-бой-бой, ну и озорник же ты! — с укором говорит мать. И опять поворачивается к бабушке.
Ко мне подходит тетка, жена дяди Эгамберды.
— Идем, племянник, я научу тебя шить на машине. Это такая штука, застрекочет — и, не успеешь оглянуться, уже сшито. Идем, сам увидишь. Три дня назад дядя твой из города привез ее.
Тетка ведет меня в дом. Я обгоняю ее, бегу впереди. Машина новая, блестит вся. Я смотрю на нее, как на чудо. Потом отодвигаю тетку, овладеваю ручкой, верчу и так и этак, открываю блестящие металлические заслонки, заглядываю всюду. Тетка начинает сердиться: «Нельзя так, это вещь хрупкая, нежная!» Она садится за машину и принимается выстрачивать какие-то вилюшки на голенище ичига. Но мне и эта новинка скоро наскучила, я бегу на первый двор, в мастерскую.
Дед уже ушел на полуденную молитву. Я радуюсь этому. Тотчас бросаюсь к его колоде, отбиваю пестом попавшийся под руку кусок кожи и вырезаю из него жужжалки. Только никак не могу вырезать по душе.
Старший дядя, Эгамберды, замечает мою проделку, сердится, бранит меня:
— Э-э-э, да ты с ума сошел! Вой-бой, всю кожу изрезал, дурень! Уходи сейчас же, дед придет — поколотив тебя. — Он вырывает у меня из рук сапожный нож, подбирает куски кожи.
А я — хоть бы что — начинаю пересмеиваться с подмастерьями, с учениками.
Вернувшись после молитвы, дед садится за работу и сразу же замечает мои проказы.
— Ийе, что это такое? Разве можно зря портить, дурень! Мало ли тут кожи изведено! Убирайся на улицу! — кричит он, краснея от гнева.
Я сижу, насупившись, обиженный.
— Иди принеси воды, будем разводить клей, — посмеиваясь, уже мягко говорит дед.
Я хватаю кленовую чашку, мчусь на внутреннюю половину двора и через минуту бегу обратно с полной чашкой воды.
— Молодец! Ну и проворен Же ты, сорванец! — хвалит меня дед, мизинцем прочищая заросшее волосами ухо. — Иди-ка, поиграйся! — прибавляет он, видимо не желая, чтобы я мешал подмастерьям.
Но мне вовсе не хочется уходить на улицу, и я копошусь в мастерской, забавляясь то тем, то этим. Оба дяди, не поднимая головы, шьют ичиги.
Ученики и подмастерья потихоньку напевают что-нибудь или же рассказывают друг другу разные занимательные истории, жалуются на жизнь, на всякие трудности. Руки у них проворные, ловкие — уколол шилом и уже скрипит, дратвой, разводя концы на весь размах рук. Вот худой, чахоточного вида подмастерье с десятком седых волосков на бороде тихонько затягивает песню:
Милая Латифа,
Славная Латифа!
Ты по веточке пройдись,
По листочку порезвись,
Цветик мой, Латифа!..
Голос у него приятный, напев нежный и немного печальный.