Голос у него приятный, напев нежный и немного печальный.
— Повторить! — выкрикивает кто-то.
— Здорово! Хвала вам, мастер! Продолжайте! — требует пухлощекий молодой подмастерье.
А дед уже злится.
— Эй, довольно! — строго обрывает он. — Занимайтесь своим делом. И шутки и песни хороши в меру, а лишнее уже ни к чему, так у нас принято!
— Братец! — говорит пожилой подмастерье. — Мы же работаем и неплохо работаем, но ведь надоедает сидеть так. А песня — это утеха души, она не дает замечать времени, усталости. Забава же, забава… — добавляет он обиженным голосом.
Дед бросает на него суровый взгляд, кричит, краснея от гнева:.
— Аллаха поминай чаще, к аллаху прибегай! — Потом смягчается, говорит: — Печаль — раскаленный уголь, от нее нет исцеления… Иди на поклон к ишану, ты уже стар, где уж тебе песни петь.
В мастерской становится так тихо, словно ее залило водой. Ученики и подмастерья, оба дяди молча шьют, только мухи жужжат роем.
* * *
Я сижу в мастерской, притих, разморенный жарой. Во двор входит какая-то женщина, закутанная в старенькую паранджу, — сгорбленная, изможденная. Поприветствовав хозяев, она опускается на корточки у окошка, говорив, обращаясь к деду:
— О, добрый наставник, благодетель мой! Я к вашей милости.
Дед, не поднимая головы, отвечает на ее приветствия, спрашивает:
— Ну, старая, как дела?
Старуха долго сетует на жизнь, жалуется, что сын мыкается без работы.
— Вот пришла к вашей милости, мастер, возьмите на работу сына. Он разумный, скромный и послушный мальчик…
Дед отвечает не сразу, колотит пестом по голенищу ичига, насаженному на правило. Потом говорит хмуро:
— Озорник. Знаю его, одно время работал у меня. Гордец, грубиян и насмешник. Поняла?
Старуха умолкает, растерянная, но через минуту спохватывается, продолжает угодливо:
— Ваша правда, мастер. Все верно, почтенный, сама знаю. Что поделаю, дурной, дерзкий паренек, до смерти упрямый и неуважительный. А вы наставьте его на путь.
— Умом он не обижен. Есть у меня надежда, что человеком будет. Помогите же, почтенный. Добра вашего мы никогда не забудем. Мы голодаем… — Старуха всхлипывает: — Ох, много у нас горя, много печали! — и униженно просит: — Выйдем на минутку, хочу поведать вам кое-что.
Дед недовольно ворчит в ответ:
— У подмастерьев уши на запоре, старая. Говори, о чем речь?
— Жизни нет мне от притеснений злой судьбы. Некому выслушать мои вопли-жалобы…
— Довольно, довольно! — перерывает ее дед. — Говори, о чем речь? Самую суть расскажи!
Старуха минуту молчит, потом со слезами говорит, понижая голос до шепота-:
— Время от времени я ходила полечить от сглаза, пошептать над детьми, над любимцами байбачи, сгинуть ему. Жена его, хоть и гордая, а встречала меня всегда ласково. Пожалуйте, мол, пожалуйте! Как-то стала она просить меня: отдайте, говорит, мне вашу внучку малыша моего нянчить. Я, говорит, приодену ее, и кормиться здесь будет. Внучка моя — девчушка малая, по тринадцатому году, славная такая, что твоя конфетка в бахромчатой обертке. Я обрадовалась. «Хоть сыта будет», — думаю и говорю хозяйке: «Ладно, доченька!» А вернулась домой, расхвалила: хозяин, говорю, большой богач, у него много земли, воды. Внучка тоже рада. Я тут же беру ее и веду на байский двор. В доме детей куча, шум-гвалт. А хозяйка оглядела девчонку и чванливо так говорит: «Хорошо сделали, говорит, бабушка, внучка ваша заживет теперь в довольстве». Я, глупая, с темной своей головой иду домой, радуюсь, благословляю хозяйку… — Старуха вздыхает со всхлипом. — Прошло шесть-семь месяцев. Внучка, бедняжка, бывало, забежит на минутку домой, станет жаловаться: «Бабушка, милая, работы много, извелась я». А я, глупая, кое-как обманом-уговорами провожаю ее, утешаю: ничего, мол, светик мой, на работе ты научишься, станешь ловкой, расторопной, ума-разума наберешься, а пока, говорю, будешь сыта — и то хорошо. А оказывается, байбача, сгинуть ему, заглядывался на девчонку. Завлекал ее, мол, хорошенькая моя, беленькая моя, — сдохнуть бы ему еще маленьким!
Ученики и подмастерья начинают перешептываться, подталкивать друг друга. Они, конечно, втихомолку прислушивались к рассказу старухи.
— Однажды, когда хозяйка, вырядившись сама и принарядив детишек, отправилась в гости к матери, байбача сумел-таки добиться своего, а сказать прямо, обольстил девчонку. Внучка моя, нахохлившись, сидит теперь дома… Вот какое мое положение, мастер. Печалям нашим и счету нет. — Старуха рыдает: — Боже, пошли смерть всем байбачам, пусть найдут они свою погибель!..
Ученики, подмастерья, оба дяди дрожат от гнева. Дед побелел весь, кричит:
— А кто он, байбача этот? Как звать его, подлеца?
— Я храню это в тайне, мастер, — тихо говорит старуха. — Узнает сам бай, он не оставит нас в покое.
— Сынки баев от богатства бесятся, собаки! — глухо говорит старый подмастерье.
— У них вся жизнь — сплошная мерзость, у этих подлецов! — говорит второй.
Я не понимаю, что значит обольстить, но я вижу слезы старухи, гнев окружающих и невольно сжимаю кулаки.
После затянувшегося тягостного молчания, дед пытается утешить старуху:
— Перестань, не плачь. Много на свете подлецов, притеснителей, у всех у них одинаково мерзкие собачьи повадки. Я много повидал, много раз слышал о таких случаях. Терпи, аллах сам воздаст нм по делам их! — Подумав Немного, он поднимает голову, спрашивает: —Так, значит, сын твой ушел от мастера Мир-Ахмада?
— Поссорились они… Не откажите, мастер, примите его, жертвой мне стать за вас! — запинаясь, умоляет старуха.
— Что ж, посылай своего сына, старая. Я сам потолкую с ним. Проберу как следует, а потом возьму на работу, дурня.
Старуха долго благодарит деда и уходит, сгорбившаяся, волоча по земле полы своей старенькой паранджи.
* * *
Жара стоит неимоверная. Нещадно палит солнце. Подмастерья и оба дяди обливаются потом, то опахиваются мокрыми платками, то наклонившись, смахивают пот со лба согнутым пальцем. А деду — хоть бы что: лоб усыпан крупными каплями пота, а он работает себе, как ни в чем не бывало, насаживает голенища ичигов на правила, колотит пестом, с треском кроит кожу на новые заготовки.
— Эх, нырнуть бы сейчас в ледяную воду под обрывом, поблаженствовать бы! — говорит круглощекий подмастерье.
Дед только хмуро взглядывает на него, но ничего не говорит. В разговор неожиданно вступает старый подмастерье:
— Да ведь сегодня вторник! — вспоминает он. — Завтра среда, значит, я иду на базар, не так ли, мастер? — Не дождавшись ответа, он продолжает: — Вот иродам удачно ичиги — ив прохладную чайхану. Поднаверну мягкой, как пух, лепешки, макая в варенье. А потом зеленого чаю напьюсь до отвала. — По безбородому лицу подмастерья расплывается улыбка.
— Очнись, друг! — охлаждает его другой подмастерье. — Не болтай зря. На этот раз черед мой. У меня и новый, из алачи, халат давно наготове. Приоденусь и пройдусь разок по базару в свое удовольствие… Да, мастер? — Он с надеждой смотрит на деда и говорит мечтательно: — Хорошо на базаре! Душа так и рвется туда, как птица. Шум, гомон. Народу множество: к примеру, что река великая течет, разливается!..
— Довольно, довольно! Занимайтесь своим делом, а там видно будет, — говорит дед, не поднимая головы от колоды.
В мастерской снова устанавливается тяжелая, гнетущая тишина. Слышен скрип раскраиваемой кожи да растягиваемой на весь размах рук дратвы. Все отупели от жары, работают вяло, еле-еле.
Какой-то арбакеш сгружает на улице с арбы песок и уезжает. Я мчусь туда, словно это не песок, а золото.
* * *
Бабушка расстилает во дворе кошму, старательно обметает ее веником. Она очень любит выбивать кошмы, поливать и подметать двор, и вообще все, что связано с движением. Такая уж она неугомонная.
Дед встает, осторожно сходит с террасы, усаживается на приготовленное бабушкой место. Он только что рассказывал о разных событиях своего времени, вспоминал случаи из жизни и теперь сидит, скрестив ноги и задумчиво потирая колени.
— О!.. — качает он головой. — Жизнь, она, как вода, в один миг промчалась-миновала! И счастливая пора моя миновала, и верблюды, и деньги — все прошло, все миновало. А было время, блаженно покачиваясь на верблюде, я водил караваны и в Чимкент, и в Сайрам, и — слышите! — в самую Каркару! И вот прошла моя пора. Пожил я, побывал, повидал, а теперь — был бы Таш жив, здоров.
Бабушка расстилает с краю кошмы небольшую, стеганную, на вате, подстилку, заново завязывает платок на голове и с клубком ниток в руках присаживается возле деда.
— Да, жизнь проходит, и счастливая пора минует в единое мгновение. Теперь дал бы бог Ташу здоровья покрепче, да детишек побольше — вот о чем моя молитва. — Она задумывается на минуту, вздыхает. — Только вот нет у нас ни клочка усадьбы за городом, ни хотя бы двора чуть попросторнее. Ютимся в этом дворике, величиной с ладонь…