Она действительно понравилась богатому вдовцу — на его лысом темени качались отблески хрустальной лгост–ры, и он радовался ласкам так, как может радоваться лишь стареющий мужчина.
Ночью, уснув с ним рядом, Антония видела во сне родной дом на берегу Дуная. Висела на вешалке пелерина бывшего полковника белой гвардии. Потом являлась мать — стояла возле кровати и удивленно стряхивала с платья перья…
А вдовец тем временем храпел, раскинувшись на спине, и, должно быть, снился ему будущий фильм — как появляется на ярмарке Антония с зонтиком и ридикюлем в руках.
Ее лицо, утомленное бессонными ночами, увядало, приобретая сходство с лицом забытой матери.
* * *
Уже пятнадцать лет не была Антония в родном городе. Письма, когда–то посланные ею друзьям юности, успели пожелтеть в ящиках шкафов, а новых весточек от нее не приходило. Когда в городке шел фильм с участием Антонии, о ней немного поговорили, посудачили. Быть может, один лишь Вениамин Бисеров, давно уже женатый, отец восьмилетнего сына, с непереболевшей любовью вспоминал об Антонии, хотя его приятели, часто бывавшие в Софии, рассказывали о первой красавице гимназии истории, весьма схожие с теми, что некогда рассказывали о ее матери — подружке торговцев и портовых грузчиков. Он отказывался верить слухам. Приписывал их зависти провинциалов к бывшей землячке и защищал от злословья милый образ, хранившийся в его сердце с того самого дня, когда он открыл крышку их старенького пианино и от звука струн заколыхалась паутина, в которой застряли мертвые, ломкие мухи.
Однажды в середине сентября Бисеров сел в вагон третьего класса пассажирского поезда и с неизменным саквояжем на коленях, покачиваясь под стук колес, покатил в Софию. Он вез к врачу страдавшего астмой сынишку. Мальчик всю дорогу простоял у окна, его свистящая грудь вбирала в себя — вместе с вечерним воздухом и лаем овчарок, мчавшихся вдоль насыпи, — горьковатый дым паровоза.
Бисеров заранее, по телеграфу, сообщил Антонии, что остановится с сыном в привокзальной гостинице, и просил, если у нее найдется время, заглянуть.
Она пришла на следующий день, под вечер.
На ней было дорогое пальто, искрившееся при свете уличного фонаря так, будто все было утыкано иголочками инея. Антония протянула руку, он ощутил мягкость светлой перчатки и жесткое прикосновение перстня с большим плоским камнем. Она улыбнулась ему… То же лицо с нежными, чуть печальными складочками в уголках рта. Та же бархатистая кожа. Но куда девались блеск и безмятежность бледно–золотистых огромных глаз? И возможно, оттого, что в них теперь отражалось не высокое дунайское небо, а серые крыши прокопченного города, под веками пряталась тень, придававшая лицу выражение усталости и печали, хотя на губах играла улыбка.
Она предложила пойти поужинать, посидеть, поболтать. Вениамин принял приглашение с удовольствием, но объяснил, что мальчик нездоров, сидит один наверху, в номере гостиницы, и не хотелось бы надолго его оставлять. Она не стала спорить, ужин отложили до другого раза и пошли пройтись по улице, которая пересекала вокзальную площадь и тянулась дальше вдоль железнодорожного полотна.
Как бывает обычно с людьми, которые много лет не виделись, они сперва поговорили про общих знакомых. Вспомнили разные смешные случаи, потолковали о врачах и болезнях. («Может ли быть, чтобы такой малыш уже страдал от астмы?» — изумилась Антония, и в голосе ее прозвучало сочувствие.) Потом, старательно обходя лужи, а также свои маленькие тайны, они стали ощупью искать пути друг к другу, страшась разочарования и боли.
— Что, милый друг, — золотистые лучики ее глаз скользнули по его лицу, — ты думал, наверно, что увидишь меня среди кучи детей, которые вопят, потому что сними случилась беда, и они ждут, чтобы мамочка поскорей вывесила на балкон мокрые штанишки?
— Нет, — ответил он, несколько смущенный ее прямотой. — Я знал, что ты…
— А вот я и не подозревала, что у тебя уже такой большой сын… Ходишь теперь, значит, в базарный день за овощами, все деньги отдаешь супруге, раз в месяц зовете гостей, рассказываете анекдоты, попиваете кофе, коньячок и сражаетесь в покер…
— Да, бывает.
— А я не зову гостей. Пока еще зовут меня. Было время, питала я разные иллюзии, с этим кончено. Но мне предстоит еще рассчитаться…
— С кем?
— Прежде всего — с собой. И с теми, кому я доверяла, кого любила… А что? — Она подняла на него глаза, и Вениамин заметил в них злые искорки. — Обзавелся семьей и думаешь, что все проблемы решены? Родил ребенка — чтобы он задыхался, как рыба, выброшенная на берег. Сегодня ему не хватает воздуха, завтра будет не хватать душевного тепла, любви. Жизнь будет отнимать у него радости одну за другой, а ты воображаешь, будто он когда–нибудь скажет тебе спасибо за то, что ты его создал?
— Болезнь его излечима, — возразил Вениамин. — Положение не столь трагично. Что касается счастливых минут жизни, ты права, мы их теряем, как в конце концов теряем и саму жизнь. Но если мы прожили их достойно, сумели поделиться своими радостями с другими людьми, то, по–моему, наши потери не так уж велики.
Мимо прогромыхал поезд, раздались свистки кондукторов. Над искрами паровоза обрисовалась макушка тополя и мгновенно исчезла, будто кто–то сорвал ее и швырнул в темное небо.
— Я делила радость со многими, — возобновила разговор Антония. — Тебе кое–что известно о моей жизни. Нисколько в этом не сомневаюсь, так что от тебя мне таиться незачем. И любовь тоже делила со многими. Мне хотелось кем–то стать. Хотелось, чтобы люди заметили, что я существую, и радовались тому, что я могу им дать. А что я получила взамен? Смятые простыни в полутемных мансардах и снисходительные улыбочки за спиной.., Я могла женить на себе того вдовца с венской мебелью и хрустальной люстрой — я тебе писала о нем. Одинокий, высокое давление, почечные колики. Я от него забеременела. Могла при желании притвориться заботливой супругой, родить ему младенца, а потом делать за его спиной, что захочу.
— Он знал о ребенке? — спросил Бисеров в удивлении.
— Знал. И был на все согласен. Но я избавилась от ребенка. Не могу я связать себя с человеком, которого не люблю, и родить на свет божий еще одного несчастного…
— Почему ты так уверена, что он был бы несчастлив?
— Да потому, что его, как и меня (и, думаю, как тебя тоже), ожидали бы только горе да разочарования… Что же в итоге? Выходит, что я, безрассудная, поступила разумней всех вас, потому что избавила от жизни человеческое существо, которое неотвратимо шло бы навстречу гибели… Что мне дала жизнь? Страдания. Что я должна ей дать взамен? Ничего! Так буду брать, пока можно, те крохи, что она мне подбрасывает, а потом уж…
Он слушал ее, увертываясь от брызг, вылетавших из–под извозчичьих колес, и ему казалось, что он шагает бесконечно длинной улицей, которая ведет в мрачную, безлюдную пустыню.
— Ты мог бы остановиться у нас — зачем зря платить за гостиницу? Дядя уехал с семьей к морю. Дом пустует. Провели бы с тобой несколько приятных вечеров. Поиграл бы мне. Помнишь, я в одном из писем просила тебя об этом?.. Не думай, что я предлагаю себя. Но ты имеешь на это больше прав, чем кто бы то ни было, — в сущности, ты единственный, кто по–настоящему любил меня без всяких признаний, не требуя взаимности.
— Мне очень жаль, но нам нужно утром назад. Мальчик ходит в школу.
— Уезжаешь, значит… Все мы куда–то уезжаем… Что делать! Надо примириться и с этим…
Он проводил Антонию домой. Не притронулся к ней — из боязни, как бы не прозвучала в душе фальшивая нота, вроде тех, что исторгают расстроенные рояли; из опасения, что исчезнет из памяти тот образ, что являлся ему на берегу Дуная в окружении спирального полета чаек и шелеста сохнувшего белья на проплывающих мимо баржах.
Поэтому он даже не смотрел ей вслед, когда она подымалась по лестнице. Только слушал дробное постукиванье каблучков да царапающий звук ключа, шарившего в темноте в поисках замочной скважины…
* * *
Художник размышлял над этими человеческими драмами, пытался проникнуть в их суть, проследить истоки. Порождены ли они случайностями, подчас трагическими, либо человека приводит к ним неумолимая логика собственной натуры? Откуда берутся душевная мягкость и нежность, низость и злоба? Проникают ли они в человека вместе с воздухом, которым он дышит, или растворены в его крови как наследие далеких предков? Хранятся ли в. сердце, как нераспустившийся цветок, либо притаились, точно хищник, прячущий когти? Кто из неведомых этих прародителей передал потомку умение наслаждаться тишиной созерцания или буйством красок? Чей гнев залег в сведенных бровях, когда приходит час жестокости?
Эти вопросы не давали ему покоя. Он пытался разгадать, какими же были его собственные предки — виноградари, пахари, пастухи, барышники. Такими же рослыми, как он сам, и с такой же, как у него, сосредоточенной походкой враскачку? Или же были они из породы тех низкорослых, тщедушных людей с татарскими скулами, которых частенько встречал он в родном краю, — до чего ж смешно скакали они верхом, когда гнали лошадей на водопой, вжимая пятки в толстое лошадиное брюхо…