— Послушай, Митря, будь благоразумен. Так не отвечают, нехорошо. Смотри, недосчитаешься зубов во рту. А не будешь запираться, отделаешься легко. По-братски тебе советую.
Митря Кокор вздохнул, сверкнув глазами:
— Да что мне говорить-то?
— Полегче, полегче, парнишка, говори со мной по-хорошему.
— Что же говорить? — раздраженно спросил Митря.
— Скажи мне, малец, где ружье?
Митря вздрогнул. Жандарм заметил, как он широко открыл глаза и усмехнулся, потом лицо его завяло, будто от безысходной печали.
«Ну что тут отвечать? — тревожно думал Митря. — Признаешься, что украл ружье, — так нужно ведь показать, где его спрятал. А скажешь, что ничего не знаешь и ничего не брал, — все равно один конец: надают пощечин, будут бить кулаками, палками, шомполом или мокрой веревкой».
Он выкрикнул яростно:
— Ничего не знаю ни про какое ружье. Не нужно мне оно, некого мне убивать. Пустите меня!
— Если признаешься, меньше попадет.
Митря Кокор яростно заметался:
— Чье ружье?
— Боярина Кристи. С ним на дроф можно ходить.
— То, из которого он дробью по мальчишкам стрелял, когда они сливы воровали?
— Э, поганец, да ты меня хочешь допрашивать! В господа бога и панихиду! Признавайся, где ружье. А то я с тобой иначе поговорю.
— Не знаю. Оставьте меня! — упрямо твердил парень.
Гырняцэ спокойно приказал:
— Арон, свяжи его. Этот младенец выводит меня из себя.
Его связали.
— Ну что, скажешь?
— Нечего мне говорить.
Его били кулаками, пока сами не устали. Митря скорчился, уткнувшись подбородком в грудь, и вздрагивал с тихим стоном, идущим как бы из самой глубины его существа.
— Гляди, не хочет признаваться, — удивился унтер-офицер Гырняцэ. — Раздень-ка его да подай мне мокрую веревку.
Жандарм развязал Митрю и стянул с него рубаху. Митря лежал тихо, словно в забытьи. Жандарм вытащил из шкафа веревки и открыл дверь, собираясь идти к колодцу намочить их. Тут Митря неожиданно вскочил, молниеносно ударил его головой в живот, перепрыгнул через него и помчался прочь.
Гырняцэ кинулся за ним, споткнувшись на пороге.
Когда Митря Кокор прыгал через канаву, чтобы выбраться на шоссе, прямо перед ним остановился кабриолет из именья с дедом Триглей на козлах. С сиденья поднялся господин Кристя, чтобы посмотреть, кто это перепрыгнул через канаву, что это за человек: волосы всклокочены, глаза налиты кровью, по голому до пояса телу — кровоподтеки.
Помещик закричал:
— Стой! Оставь его, Гырняцэ. Хватит!
— Я дознанье проводил, барин, — пропыхтел Гырняцэ. — Не хочет признаваться.
— В чем признаваться-то? Ружья не крали, его механик почистить взял. Отдай ему рубашку и одежонку. Пусть садится возле Тригли.
Митря застыдился своей наготы. В кабриолете сидела и госпожа Дидина. Ей показалась забавной вся эта комедия, и она пыталась теперь прочесть в глазах стройного подростка хотя бы некоторую радость, что он спасся.
Мурашки пробежали у нее по спине, когда она увидела в его красивых глазах яростную ненависть.
Все же Митря пробормотал благодарность, стараясь не встречаться с ней взглядом. Потом он сплюнул кровью прямо в пыль, натянул на себя одежонку и пристроился рядом с Триглей.
Глава шестая
Милосердие тех, кто живет в горестях
Барин вызвал его на вышку.
— Иди, — напутствовал его Тригля, — посмотришь, что он тебе скажет. Будь умным.
Митря глубоко вздохнул и пошел.
Хозяин сидел в мягком кресле, подзорная труба — на столике, ружье — в стороне, прислонено к подоконнику. Пристально посмотрел он на парня, но тот отвел глаза.
— Эй, Митря, посмотри-ка на меня. Слышишь?
— Как не слышать, слышу.
— Смотри на меня!
— Смотрю.
— Скажи, как это с тобой приключилось?
— А откуда я знаю?
— Больно было?
— Чего там больно. Рад был радешенек!
Трехносый нахмурился.
— Эй, как ты со мной разговариваешь? Не смотри в угол. Подыми глаза.
— …рад-радешенек был, что еще хуже не случилось…
— Ах, вот оно что! — ухмыльнулся барин. — Ты умен и хитер, чертенок.
— Ведь я, барин, человек бедный…
Хозяин заговорил другим тоном:
— Послушай-ка, Митря. И я рад, что все добром кончилось. Мне бы жалко было потерять такого работника, как ты, да и барыня слово замолвила.
Митря молчал, потупив взгляд.
— Можешь идти, — приказал барин. — Эй, погоди минутку. Говорят, ты язык распустил, болтаешь всякую всячину.
— А что мне болтать, барин? Я ни с кем и не говорю. Мне только и дела что до своей работы да заботы.
— Хорошо, парень. Помни, что написано в святом Евангелии.
— Откуда мне знать, — пробормотал парень.
— Молчи, когда говорит хозяин. В святом Евангелии есть слова: «Имеющий уши да слышит». Понял?
Митря Кокор нерешительно кивнул головой.
— Вбей себе эти слова в голову, ясно?
— Ясно.
— Ну, хорошо. Я тебе жалованье прибавлю.
Митря молчал.
— Вот возьми двадцать лей. Купишь себе табаку и цуйки. Надо и тебе погулять.
Скрипя зубами, спустился Митря с вышки, зажимая в руке ассигнацию.
Добравшись до конюшни, к деду Тригле, Митря бросил деньги на землю, плюнул на них, затоптал сапогом и грубо выругался.
— Что это ты, а? — удивился старик.
Митря застонал от обиды.
— Крепись, парень, — увещевал его Тригля. — О чем он тебя спрашивал? Что тебе сказал?
— Провались он к чертовой матери, — пробормотал сквозь зубы Кокор.
Тригля огляделся вокруг. Поблизости никого не было.
— А посмотрел он твою спину?
Митря отрицательно покачал головой.
— Я и не дивлюсь, — вздохнул Тригля. — Им и дела нет до наших страданий. В горькие мои деньки и мне немало досталось от этих мироедов. А деньги не рви, парень. Они нам сгодятся. Вот пойду куплю кой-чего. Я скоро вернусь, тогда с тобой поговорим. Будут тут к тебе подходить, спрашивать, как да что, — ты помалкивай.
Митря остался один и задумался. У него ныло все тело, как после непосильной работы, в спину словно вонзились раскаленные иглы. В сердце закипала отравленная злоба — вот-вот переплеснет через край. Так и сидел он один, уставившись в одну точку, думая о жестокой мести, еще неясной ему самому.
Конюшня была пуста. Весь скот и люди были в Дрофах, в степи. Оттуда веяло зноем. Как дымка, тихо спустились сумерки. В эту ночь Митря должен был вновь выйти на работу с другими несчастными. И он был рабом среди рабов. Родителей у него не было, а брат — не был братом. Он чувствовал себя лишенным и любви и ласки в этом мире. Митря проглотил горькие слезы.
— Я замешкался, — проговорил, входя, Тригля. — Далеко до корчмы. Гляди, я цуйки немножко принес и хлебца, вылечу твои раны. Выпей малость, и я выпью за компанию. К завтраму боль и утихомирится.
Расскажу я тебе, Митря, чего ты еще не знаешь, — продолжал старик, примачивая на его спине рубцы, похожие на багровых змей. — Горька наша жизнь, пока доживешь до старости, да и после горько до самой смерти. Я ведь застал еще то страшное время, когда села подымались жечь именья и власти послали солдат из Молдовы расстреливать и убивать наших. А мне забрили лоб и послали с полком в молдовскую сторону — колоть штыками тамошних, тоже наших братьев, крестьян.
Был у меня меньшой братишка, ребенок еще. Оставался он дома за скотиной ухаживать. Вот ударили как-то в барабан, прочли приказ — всем сидеть по хатам. И чтоб никуда не выходить, а то начальство из ружья застрелит. Как-то утром вышел братишка во двор. А по дороге шел патруль с молодым офицером. Увидел офицер моего брата: «Ты чего тут?» — «Вышел скотине корму задать», — говорит брат. «Поди-ка сюда!» Подошел мальчонка к воротам. Офицер вытащил из кобуры револьвер и — бах! Упал парнишка, как подрезанный колос, и пикнуть не успел. Этим же утром зарубили саблей Марину, жену Ницы Чортян. На сносях она была, ребеночек прямо на дорогу в пыль вывалился. Такого страху нагнали на мужиков, — на целый век хватит. Опамятовались мы и терпим. А сами все бедней. Уж и не знаю, что и будет… Болит небось?
— Нет, дедушка Тригля, сердце вот ноет… Все спрашиваю себя: до каких же пор терпеть нам?
— Пока господь бог не обратит на нас очи свои.
Митря вздохнул и застонал. Потом в тишине долго слушал рассказ дедушки Тригли про минувшие годы. Парень немножко захмелел от цуйки и стал клевать носом.
Дед Тригля остановился. Спросил:
— Спишь?
— Нет еще, — ответил Митря.
— Хотел я тебе сказать, что третьего дня, до того как стряслось с тобой это, приходил сюда в именье брат твой Гицэ. Говорил, дело есть к боярину. Просил, верно, прибавить тебе жалованья.
Митря вскочил с подстилки и крикнул так, будто обожгло его острой болью.
— Гицэ?
— Он самый.
— Мельник?