И не догадываются, что он мстит ей, заставляя окружающих ее жалеть.
* * *
Путешествия утомляли Мартина не столько расстояниями, которые приходится проезжать в тесноте автобуса, среди чемоданов, не столько толкотней в холлах гостиниц и в ресторанах под открытым небом (где в тарелках, как на керамике Пикассо, видны фосфорно–зеленые скелеты рыб), сколько впечатлениями, нагромождавшимися одно на другое, подобно камням древних акрополей.
Прикосновение к исчезнувшим мирам заставляло его погружаться в себя.
А Златина отправлялась путешествовать с другим настроением. Билет, лежащий в ее сумочке между зеркальцем и черным патрончиком губной помады, обладал чудодейственной силой. И словно по мановению волшебной палочки, Златина вдруг преображалась: куда–то исчезала ее раздражительность, походка становилась стремительной, словно ей только что сообщили радостную весть и она, как девочка, взявшись двумя пальчиками за краешек юбочки, вот–вот запрыгает от радости. Стоило Мартину, входя, за–метить у двери чемодан или разбросанные по кровати юбки и блузки, как он уже не сомневался, что Златина снова готова пуститься в путь–дорогу.
Она звонила друзьям, записывала адреса и номера телефонов, покупала сувениры, выбирала самые нарядные из своих платьев и в один прекрасный день на рассвете мчалась на аэродром в тряском такси, дворники которого размазывали по мокрому ветровому стеклу очертания обнаженных деревьев и матовое сияние уличных фонарей.
Немногие в многолюдном городе замечали ее отсутствие: трое сослуживцев из редакции радио (с ними Златина любила после работы выпить по чашке кофе), соседка, которой она оставляла ключи с просьбой поливать цветы, дочь ее брата (она ждала подарка от тетки — сиреневого лака для ногтей). Больше всех, особенно в первые дни разлуки, ее отсутствие ощущал Мартин, привыкший каждое утро звонить Златине по телефону, болтать о пустяках, шутить и терпеливо выслушивать ее бесконечные рассказы о своих снах.
Сейчас телефон молчал, и Мартин испытывал острую потребность чувствовать, что она где–то близко или хотя бы не так уж далеко: идет по улице к трамвайной остановке, такой похожей на ту, что возле ее дома, или сидит в вестибюле посеревшей от туманов портовой гостиницы, а над головой у нее раскачивается клетка с изумрудно–зеленым попугаем.
Он очень бы обрадовался, увидев, к примеру, ее выстиранные чулки, небрежно перекинутые через спинку стула, или в прихожей туфли с прилипшими к каблукам желтыми листьями. Но сейчас следы Златины терялись где–то в облаках. Образ ее стал смутным, обратился в звук (он никак не пробьется к городским крышам сквозь толщу серых туч).
Некоторые поступки Златины казались Мартину странными. Она могла занять деньги у малознакомых людей, уехать на аэродром или на вокзал не причесавшись. А стоило ей опуститься на сиденье, увидеть в окно вагона машущие на прощанье руки с поблескивающими на них часами или различить под крылом самолета городские окраины, как она облегченно вздыхала, словно поставив на землю тяжелый чемодан, до красноты натерший ей руки, и улыбалась, прижимаясь лбом к оконному стеклу.
Глядя на тянувшиеся вдоль заливов виноградники, синие от бордосской жидкости, повторявшие с более бледным оттенком цвет морской волны, наклоняя голову под остроконечными гроздьями виноградных лоз в греческих селах, Златина вспоминала свой родной городок на дунайском берегу. Сейчас там тоже была осень. Улицы, ничем не отличающиеся от здешних, наполнены запахом спелых плодов, растоптанного виноградного листа, дыма очагов, на углях которых шипит переливающаяся через край пенка варенья. Мать ее, отгоняя пчел, ползающих по липкой ручке ложки, выскребает дно широкого медного таза, а отец сидит у порога, держа в зубах гвоздики и щурясь — он плохо видит без очков, — сбивает ящичек, в котором завтра отправит посылку дочери.
Посылки из дома доставляли Златине больше хлопот, чем радости, и она в своих письмах умоляла родителей не беспокоиться — такие же фрукты и варенье в Софии можно купить в любом магазине. Но Они словно не читали ее писем и с упрямством провинциалов посылали надписанные химическим карандашом ящики.
Первая посылка приходила в начале июля. Это был ящичек для гвоздей, окованный жестяной лентой, будто в нем хранились какие–то ценности.
Златина с трудом рассекала жесть, просовывала плоское острие стамески под фанерную крыншу. Гвозди с треском отходили, и в просвете показывались груши–скороспелки с выгнутыми веточками. Златина срывала крышку, и на нее веяло запахом хлеба и медлительной дунайской воды, в которой на отмелях уже купается детвора.
Сейчас у них по двору разносится скрежет точильного камня. Отец, расставив ноги, стоит у забора, проводя бруском по синеватой стали косы — пора косить выросшую чуть не по пояс траву вокруг колодца. Спелые груши свешиваются ему на плечи. Они кривые, как трубки, и румяные, словно щеки ее младшего брата, который несется из школы так, что ранец громко хлопает его по спине, и уже от калитки кричит: «Мамочка, давай есть, я голодный как собака».
По одной из груш, которые выпимала Златина, полз майский жук, задержался, расправляя крылья, на листке, взлетел, мелькнул в зеркале над мойкой и, делая широкие круги, ударился несколько раз об оконное стекло. Златина, улыбаясь, вслушивалась в этот звук. Это была мелодия их двора, дунайского берега, улочек, покрытых сероватой пылью, где с середины лета до поздней осени стоял запах варенья, джемов, мармелада. Этот запах для нее был связан с вечерним кружением майских жуков над кипящими котлами и кастрюлями, где кувыркаются кусочки тыквы или ядра грецких орехов.
Майский жук бился о стекло, и звук этот напоминал ей одно недавнее лето. Груша, как и теперь, уже была усыпана спелыми плодами. Златина, сидя под ней, читала. Над головой ее жужжали пчелы и осы. Вдруг с улицы послышались голоса. Настежь распахнулась калитка, и во двор к ним вошли четверо полуголых мальчиков с прилипшими ко лбу волосами. Они несли на руках ее брата. Ладони его беспомощно свешивались вниз, голова неестественно склонилась набок. Выронив книгу, Златина бросилась к нему (мальчики положили его под грушей) и от ужаса не замечала ничего, кроме губ на его лице. Синие, как у мертвеца, они были крепко сжаты.
Руки отца надавили мальчику на грудь, изо рта его хлынула вода, и он очнулся. Отец выпрямился, два раза с силой ударил его по щекам (голова мальчика дернулась, словно вот–вот оторвется), потом та же рука сорвала спелую грушу и вытерев ее об рукав рубашки, протянула мальчику.
— Ешь, горечь во рту отбивает… Что, испугался? Ничего, ничего, пройдет! Я сам сколько раз, бывало, нахлебаюсь этой проклятой дунайской воды… Елена! — крикнул он жене. — Угости–ка мальцов вареньем!
Мальчики, притащившие едва не утонувшего друга, расселись на траве и принялись вылавливать ложечками из сиропа мягкие скользкие ягоды. А их товарищ, лежа на диванчике в кухне, все еще ощущал во рту вкус дунайской воды (она была такая противная, словно в ней растворили золу) и, весь дрожа, вбирал воздух полной грудью.
В приоткрытую дверь были видны мальчики, облизывавшие розетки и поглядывавшие в сторону кухни, но встревоженная мать не догадывалась вынести им еще варенья.
Волосы их уже высохли и воинственно торчали.
А майский жук все бился об окно в кухне. Златина доставала последние груши из фанерного ящика, расстав–ляя их в ряд веточками кверху на широком фарфоровом блюде. Перед глазами ее все стояли мальчики — оставив на траве розетки, они уходили, а над ними, провожая их, кружился майский жук — точно такой же, как тот, что постукивал твердыми крыльями о стекло…
Когда в ноябре рыбаки вытаскивали лодки на берег, переворачивая их днищем вверх, чтобы не заполнялись снегом, отец Златины начинал готовиться к отъезду в Софию. Мыл банки (звоном стекла наполнялся весь двор), перетягивал ручки оплетенных бутылей растрепанной потемневшей соломой, начищал ваксой валявшиеся с зимы, задубевшие за лето зимние ботинки, перевязывал лыком связки чеснока с жемчужной от первых морозов кожицей.
Когда по утрам он выходил во двор, под ногами его тонко шуршал иней. Трава, листья черешни, обломанные веточки груши–скороспелки, доносившиеся с реки голоса, хрипловатое кукареканье петухов — все, прохваченное резким дыханием ветра, сделалось хрупким и ломким. У ограды покачивались заиндевевшие хризантемы, при каждом порыве ветра они издавали еле уловимое жужжание, словно в них пробуждались звуки ушедшего лета. К обеду нежаркое солнце отогревало хризантемы, листья их обвисали и слипались, и тогда издали глухо, точно с трудом прокладывая себе дорогу сквозь туман, до берега доносился стук колес пассажирского поезда.
Этим поездом, целый день качаясь по заснеженной равнине, где все притихло и обмякло в медленном кружении метели, Атанас Евгениев, отец Златины, и его жена Елена ехали в Софию. По перронам запорошенных снегом станций стучали мокрыми сапогами крестьяне, тащившие мешки с шерстью или гусей с отполированными снегом крыльями. Снег таял на воротниках полушубков, на скамейки капало, шумные пассажиры, не раздеваясь, разворачивали газеты, в которых лежали жесткие деревенские лепешки, фаршированный фасолью перец или куриные ноги со студенистым мясом. Они жадно, будто неделю голодали, набрасывались на еду. Угощали своей снедью соседей, те отказывались, но крестьяне не оставляли их в покое до тех пор, пока они не брали хоть кусочек.