После второго звонка к обеду, я вошол в гостиную. Там было до двадцати человек гостей, планет моды или знатности с их спутниками. Я рассмотрел преимущественно два лица: во-первых лорда Кастльтон, украшенного орденом Подвязки, несколько потолстевшего и поседевшего, но все еще не лишенного той красоты, которой прелесть менее всего зависит от молодости, происходя из счастливого соединения обращения, приемов и особенной грации выражения, прямо действующей на сердце, и до-того нравящейся, что есть даже удовольствие любоваться на нее. В-самом-деле про лорда Кастльтона можно было сказать то же, что про Алкивиада, что он был прекрасен во всякие лета. Дыхание мое прерывалось и глаза мои заволокло как-бы туманом, когда лорд Кастльтон повел меня через толпу, и передо мною явилось светлое видение Фанни Тривенион, чрезвычайво-измепившейся, но в полном смысле ослепительной.
Я чувствовал прикосновение этой белоснежной руки, но по моим жилам не пробежал преступный трепет. Я слышал голос, музыкальный как всегда, более тихий чем прежде, более твердый от самоуверенности, совсем уже не дрожащий: это был уже не тот голос, от которого у меня «душа переходила в уши.». Времени прошло много, и я понял, что сон навсегда отлетел от меня.
– А вот еще старый друг! – сказала леди Ульверстон, отделяясь от небольшой группы детей, и ведя за руку девятилетнего мальчика, между-тем-как другой, двух– или трехлетний, держался за её платье. – Еще старый друг – сказала она после первого ласкового приветствия, – и два новых, если не станет старых.
Легкая грусть её рассеялась, когда, представив мне маленького виконта, она приподняла более-робкого лорда Алберта, напоминавшего соименного деда выражением глаз и всего лица.
Лорд Кастльтон, с тактом, исполненным внимания, скоро отклонил все, что было для меня неловкого в этом положении: он взял меня под руку, и представил тем из гостей; которые были ближайшие нацши соседи; по их обращению, мне казалось, что они были приготовлены к знакомству со мной.
Доложили, что кушанье готово, и я с восторгом ухватился за возможность успокоиться и уединиться, что не трудно бывает в этих многочисленных и разнообразных сборищах.
Я пробыл в замке три дня. Как прав был Тривенион, когда говорил, что Фанни будет превосходною знатною леди; какая гармония её приемов и положений; она на столько сохраняла девичьей нежности и обворожительного желания нравиться у на сколько было нужно их для того, чтобы смягчить это достоинство эту важность, с которыми сроднилась она бессознательно, и менее, все-таки как знатная дама; нежели как супруга и мать. её любезность может-быть была несколько натянута в сравнении с любезностью её мужа, у которого это свойство вытекало прямо из его природы, и не было и в ней ни тени сничходительности, или утонченного нахальства. С какою грацией, вовсе лишенной жеманства, принимала она лесть своих поклоников. Обращаясь от них к детям, взглядывая на лорда Кастльтон с непринужденностью, которая разом окружала ее двойным щитом её супружеских и детских отношений.
И, конечно, леди Кастльтон была неоспоримо прекраснее Фанни Тривенион.
Во всем этом я удостоверился не со вздохом и досадой, но с искренним чувством гордости и восторга. Быть-может я любил безумно и самонадеянно, как бывает с юношами; но я любил достойно: моя любовь не делала пятна на моем зрелом возрасте, а счастье совершенным и окончательным исцелением всех ран моего сердца, до этого времени не закрывшихся. Будь она недовольна, грустна, не найди она радости в своих семейных отношениях, более было-бы для меня опасности скорбеть о прошедшем, оплакивать потерю его кумира. Теперь её не было. Она еще похорошела, но выражение её красоты изменилось до-того, что Фанни Тривенионь и леди Кастльтон, казалось, были две отдельные личности. Теперь, наблюдая и прислушиваясь к ней, я мог хладнокровно открывать такие различия между нашими натурами, которые оправдывали убеждение Тривениона, поразившее меня тогда, как что-то уродливое, «что мы-бы не были счастливы, еслибы судьба позволила нам соединиться.» Она была чиста сердцем и проста, хоть и жила в этом искусственном свете, но все же этот свет был её стихией; его интересы занимали ее, и с её уст лилась его речь, хоть и чуждая соблазна. Говоря словами человека придворного и замечательного до-того, что он даже мог смеяться над Честерфильдом: «она усвоила себе этот особенный склад разговора, похожий на позолоту, который может служить величайшим украшением там, где он сопровождается еще чем-нибудь.» Я не прибавлю, «что он сам-по-себе имеет самую пустую цену», потому-что этого нельзя отнести к разговору леди Кастльтон, может-быть потому, что он был не «сам-по-себе», и позолота казалась тем лучше, чем её было меньше, потому-что она не могла скрыть ровной поверхности нежной и милой природы, которую она только прикрывала. Все же это был не тот ум, в котором-бы я теперь, при более-зрелой опытности, стал искать сочувствия к моей деятельности или общения с удовольствиями моих более разумных досугов.
В этой прекрасной любимице природы и счастья была сверх всего какая-то беспомощность или слабость, которая, в ей высоком положения, имела своего рода прелесть быть может помогала ей упрочить её домашнее спокойствие, потому-что привлекала к ней тех, которые имели влияние на нее, и счастливо сопровождалась особенной нежностью. Но еслибы она была менее балована обстоятельствами, яснее ограждена от всякого ветра через-чур бурного, и, сделавшись женою человека, который был-бы ниже её во своему рождению, она-бы упала с высокой ступени, назначенной для любимцев Фортуны. Эта самая слабость, эта нежность сделались бы взыскательными и придирчивыми. Я вспомнил о бедной Елене Больдинг и её шолковых башмаках. Фанни Тривенион, казалось, родилась на свет в шолковых башмаках и не для того, чтоб ходить там, где есть камни и тернии! В разговоре окружавших меня лиц я услышал вещи, подтвердившие этот взгляд на характер леди Кастльтон и в то же время увеличившие мое удивление к её супругу, и доказавшие мне, на сколько благоразумен был её выбор, и с какою решимостью он приготовил себя оправдать свой собственный. Однажды вечером, я сидел в особой комнате, где кроме меня было два лица, принадлежавшие к высшему лондонскому кругу; я только прислушивался к их беседе, имевшей предметом сплетни и анекдоты мира, мне вовсе чуждого. Один из этих господ сказал:
– Да, я не знаю женщины, которую можно-бы сравнить с леди Кастльтон: она так любит своих детей, а тон её с лордом Кастльтон именно тот, каким он должен быть: такой нежный, а все-таки исполненный уважения. Всего же более делает ей чести то, что она, говорят, не была влюблена в него до сватьбы: как он ни хорош, он все-таки старше её вдвое! И нет женщины, за которой-бы так ухаживали, так волочились, как за леди Кастльтон. К стыду моему я должен признаться, что счастье Кастльтона задача для меня, потому-что оно исключенье из правила, которое я вывел из опытности.
– Любезный ***, – отвечал другой, один из тех мудрых эпикурейцов, которые иногда поражают нас своей ученостью, при которой довольствуются одною славою гостиных, людей, кажущихся всегда пустыми, но по-видимому читавших все на свете, постоянно-равнодушных ко всему, что делается у них на глазах, но знающих характеры и отгадывающих тайны всякого, – любезный ***, – отвечал другой – вы-бы не удивлялись, если б изучили лорда Кастльтон, вместо того, чтоб изучать его супругу. Из всех побед, когда-нибудь одержанных Сэдлеем Бьюдезерт, за улыбки которого две прелестные дамы Сён-Жермейского предместья дрались в Булонском лесу, ни одна не стоила ему тех трудов, ни одна не доказала так блистательно его знания женщин, как победа, одержанная им после брака над женою! Он не довольствовался тем, что владел её рукою, он решился овладеть всем её сердцем, и успел! Ни один муж не был так бдителен и так мало ревнив: ни один не вверялся так великодушно во все, что есть в его жене лучшего, и не был в одно и то же время так готов защитить и предостеречь ее, лишь-только она слабела. Когда на второй год их женитьбы, этот опасный Немец, князь фон-Лейбенфельс, так неотступно преследовал леди Кастльтон, и любители сплетень навострили уши в надежде на жертву, я наблюдал за Кастль-тоном с большим вниманием, – нежели стал-бы смотреть на Дешапелля, играющего в шахматы. Вы верно не видали никогда такой мастерской игры: он отбивался от его светлости с холодною самоуверенностью не слепого супруга, а счастливого соперника. Он превосходил его утонченностью своей внимательности, затмевал его своим беззаботным великолепием. Лейбенфельс имел дерзость прислать леди Кастльтон букет редких цветов, которые в то время были в моде. Кастльтон за час до этого уставил весь её балкон теми же, самыми дорогими, эксотическими цветами, как-будто-бы они не стояли того, чтоб их употребить на букет, а разве на то, чтобы процвести день один. Как ни был молод и одарен всеми совершенствами Лейбенфельс, Кастльтон затмевал его своей грацией, и одурачил его своим умом: он поднял на-смех его усы и гитару; он увез его на охоту с борзыми (хотя лорд Кастльтон сам и не охотился с-тех-пор как ему минуло тридцать лет), и вытащил его, изрыгавшего немецкия проклятия, из грязной лужи; он сделал его посмешищем клубов, он постепенно вывел его из моды, и с такой учтивостью и спокойным сознанием своего превосходства, что вы конечно никогда не видали так превосходно-разыгранной комедии. Бедный Немец, который имел неосторожность побиться об заклад с Французом о том, что будет иметь успех в Англичанках вообще и в леди Кастльтон в особенности, отъехал с лицом, вытянувшимся наподобие Дон-Кихотова. Еслиб вы видели его в С… накануне его отъезда из Англии, и его комическую гримасу, когда Кастльтон подчивал его табаком своего изобретения! Нет! дело в том, что Кастльтон сделал себе целью своего существованья, образцом своего искусства, упрочить свой домашний быт и обеспечить полное обладание женина сердца. Первые два или три года стоили ему вероятно больших трудов, нежели кому-нибудь стоила жена, но теперь он может быть покоен: леди Кастльтон принадлежит ему я душой и сердцем, и навсегда!