– Герцогиня де ла Рошфуко-Бизачча может устроить в Париже точно такой же прием; стоило ли ради этого вытерпеть карантин в Марване?! Представь, как было бы чудесно если бы я попал здесь на праздник времен королевы доны Марии Первой,[113] в доме Мариалва! Дамы сидели бы на циновках монахи играли бы на мандолине негритянские танцы, королевские судьи импровизировали бы глоссы[114] на заданную тему а челядь во дворе, среди толпы нищих, пела бы хором литанию!.. Это было бы неповторимо, восхитительно, ради этого стоило бы совершить в портшезе путешествие из Парижа в Лиссабон!
Однажды мы обедали у Карлоса Майера; Фрадике с непритворной меланхолией оплакивал старую Португалию, Португалию монахов и фидалго времен дона Жоана VI;[115] Рамальо Ортиган не выдержал:
– Фрадике, ты чудовище! Сам живешь в комфортабельном Париже середины девятнадцатого века и в то же время желаешь иметь возможность в любой момент, через два дня пути, очутиться в Португалии восемнадцатого века и здесь, как в музее, наслаждаться живописной стариной… Ты будешь блаженствовать на улице Варенн, на лоне приличия и порядка, а мы здесь должны ютиться в смрадных переулках, куда по вечерам выливают помои, терпеть дикое озорство какого-нибудь маркиза Каскайс или графа Авейро, отправляться под тумаки фискалов в долговую яму… Сознайся, ведь ты именно этого хочешь!
И Фрадике безмятежно ответствовал:
– Куда достойней и патриотичней было бы для вас, людей науки, не сидеть тут в ошейниках галстуков и понятий, какими пользуется вся Европа, а носить парики с косичками и хранить в карманах поношенных шелковых камзолов сапфические оды;[116] лучше бы вы ежились от спасительного страха перед королем и чертом, лучше бы слонялись во дворе у герцога Мариалва или графа Авейро, в ожидании часа, когда, прочтя послеобеденную молитву, господа пришлют вам с негритенком остаток индюшки со своего стола и тему для нового стихотворения. По крайней мере, это было бы по-португальски, было бы вам дано от природы; ничего лучшего вы и не заслуживаете. А чего стоит жизнь, если нельзя сдобрить сытный завтрак хоть глотком чего-нибудь живописного!
Думаю, эта тоска Фрадике по старой Португалии и была, собственно, жаждой «живописного» – черта неожиданная в натуре столь своеобразно интеллектуальной. Но главная причина такого настроения коренилась в ненависти к нынешней всеобщей модернизации, которая сводит все обычаи, верования, представления, Вкусы, характеры – даже самые самобытные и почвенные – к единообразному типу деловитого господина в черном сюртуке. Эта нивелировка напоминает работу китайца-садовника, который подрезает все деревья в саду по одному и тому же шаблону, освященному обычаем: в форме пирамиды или погребальной урны.
Поэтому Фрадике больше всего любил в Португалии народ – народ, который не меняется, как не меняется природа, на лоне которой он живет и у которой черпает серьезность и терпение. Фрадике любил народ за его достоинства и за его недостатки; за идиллическую радость жизни, озаряющую труд поэзией; за спокойное приятие вассальной верности – если не королю, то правительству; за языческий католицизм, преданную любовь к языческим богам в образе угодников из святцев; за его одежду, за его песни… «Я люблю народ, – говорил он, – за кротость и физиологическую готовность мириться со всем; за грубый, бедный язык, ибо это единственная разновидность португальской речи, куда не проникли тошнотворные ламартиновские красоты и не чувствуется слог замусоленных конспектов по римскому праву…»
Наш разговор на площади Рато, когда Фрадике с тоской вспоминал о благочестивых и жеманных празднествах XVIII века, относится к его последнему приезду в Лиссабон.
Автору «Лапидарий» было в то время пятьдесят лет, и с каждым днем он все больше привыкал к приятной размеренности своей парижской жизни.
С 1880 года Фрадике занимал на улице Варенн флигель старинного особняка герцогов Треденн. Жилище свое он обставил с благородной и строгой роскошью. Ему всегда претило бессмысленное нагромождение разнородных вещей и тканей, несовместимых по стилю и веку, которое носит вполне подходящее варварское название «брик-а-брак» и обладает неодолимой притягательной силой для биржевых дельцов и кокоток. Благородные драгоценные гобелены g пейзажами или историческими сценами; широкие обюссонские диваны; несколько отличных образцов мебели эпохи французского ренессанса; редчайшие изделия из голландского и китайского фарфора; много простора, много света, гармоничное сочетание спокойных тонов – вот что вы находили в пяти комнатах, составлявших «берлогу» Фрадике. Все балконы, с узорными железными решетками времен Людовика XIV, выходили в заросший старыми деревьями садик – один из тех уголков, которые так украшают этот клерикально-аристократический квартал, образуя приюты тишины и уединения, где порой майскими вечерами решается запеть соловей.
Распорядок жизни Фрадике регулировали старинные часы, медленному и строгому бою которых предшествовали серебристые звуки старинного придворного танца; а за неизменностью установленного порядка следил камердинер Смит – шотландец из клана Мак-Дуффов, старик с уже седой головой и еще румяным лицом. Он прослужил у Фрадике тридцать лет, со строгим усердием заботясь о своем господине во всех его странствиях и всех перипетиях жизненного пути.
Утром, ровно в девять часов, с первыми тактами очаровательно меланхоличного менуэта Чимарозы или Гайдна, Смит с шумом входил в спальню Фрадике, распахивал окна и восклицал: «Morning, Sir!»[117] Фрадике тотчас же соскакивал с постели (он считал это весьма гигиеничным) и бежал к обширному мраморному умывальнику, чтобы облить голову и умыться холодной водой, причем наслаждался этой операцией, как счастливый тритон. Затем, накинув один из своих китайских халатов, приводивших меня в восхищение, он располагался в кресле и отдавал себя в руки Смита. В роли брадобрея старик, по словам Фрадике, соединял в себе проворство Фигаро с глубокомыслием Оливье, цирюльника и советчика Людовика XI. И действительно, намыливая и брея щеки своего хозяина, Смит успевал дать ему ясную, достоверную и сжатую информацию о политических событиях по «Таймсу», «Стандарту» и Кельнской газете».
Я не мог наглядеться на Смита, когда он в коротком фраке с белым галстуком а-ля Пальмерстон, в клетчатых, черных с зеленым, штанах (это были цвета его клана), в лакированных ботинках с вырезом, водил намыленной кисточкой по подбородку своего господина и тихо докладывал, с достоинством и знанием дела: «Совещание князя Бисмарка с графом Кальноки не состоится… Консерваторы потерпели поражение на дополнительных выборах в Йорке… Вчера в Вене поговаривали о новом русском займе…» Лиссабонские приятели посмеивались над этим «балаганом», но Фрадике утверждал, что рассматривает этот обычай как полезный возврат к классической традиции, ибо во всем латинском мире со времен Сципиона Африканского за брадобреями была закреплена роль вестников и общественных уведомителей. Эти короткие доклады Смита составляли для Фрадике основу ежедневной сводки политических новостей, и он никогда не говорил: «Я прочел в «Таймсе», а «Я прочел в Смите».
Чисто выбритый, хорошо информированный, Фрадике погружался в теплую ванну, выйдя из которой вновь попадал в надежные объятия Смита; набором перчаток из шерсти, фланели, волоса, пакли и тигровой кожи Смит натирал его тело, пока оно не становилось «розовым и блестящим», как у Аполлона. После этого Фрадике пил шоколад; затем удалялся в библиотеку, простую рабочую комнату, где помещался большой стол черного дерева, а рядом – статуя Истины. Ослепительно-белая в своей мраморной наготе, она стояла, приложив тонкий палец к губам – символ интимной работы мысли в поисках знания, которая требует тишины и не терпит мирской суеты.
В час дня он завтракал с воздержностью эллина – яйцо, овощи, – затем, растянувшись на диване, принимался за русский чай, просматривая в газетах и журналах литературную, театральную и светскую хронику, которая не входила в чисто политическую компетенцию Смита. Он внимательно читал и португальские газеты (которые называл «презабавным продуктом общественного разложения»), ибо они имеют свой характерный стиль и чрезвычайно любопытны для всякого, кто, подобно Фрадике, интересуется посредственностью в ее натуральных проявлениях. Он считал, что Калинó[118] столь же достоин изучения, как Вольтер. Остальную часть дня Фрадике посвящал друзьям, визитам, мастерским художников, фехтовальным залам, выставкам, клубам – словом, всем тем разнообразным занятиям, которые создает себе человек хорошего вкуса, живущий в высокоцивилизованном городе.
Под вечер он отправлялся в Булонский лес в фаэтоне, которым сам правил, или верхом на «Царице Савской», великолепной кобыле из табунов Айн-Вейба, уступленной ему моссульским эмиром. Вечер, если у него не было в этот день ложи в Опере или во Французской Комедии, он проводил в салоне какой-нибудь дамы, ибо испытывал потребность закончить день среди «женственной эфемерности» (его выражение).