Но в то время, когда мы стали близкими друзьями, в 1880 году, его неутомимая мысль предпочитала социальные науки; особенно интересовало его все, связанное с доисторическим периодом жизни человечества. Он увлекался антропологией, лингвистикой, мифологией, изучением рас и организации первобытных обществ. Почти каждые три месяца в квартиру на улице Варенн прибывали груды книг, присланных издательством Ашетт. Новые и новые пачки специальных журналов громоздились на полу, покрытом караманским ковром, – и это значило, что какое-то направление науки пробудило настойчивый и страстный интерес моего друга. Я сам был свидетелем того, с каким воодушевлением он занимался мегалитическими памятниками Андалузии; озерными постройками; мифологией арийских народов; халдейской магией; расами Полинезии; обычным правом кафров; христианизацией языческих богов… Эти неутомимые изыскания продолжались до тех пор, пока они давали ему эмоциональные радости или привлекали новизной.
В один прекрасный день эти журналы и книги исчезали, и Фрадике победоносно заявлял, расхаживая широкими шагами по очистившемуся ковру: «Я исчерпал весь сабизм![96]» – или: «Я извлек из полинезийцев все, что можно».
Но одной наукой он занимался постоянно и с особенным рвением: это была история. «С малых лет, – писал Фрадике Оливейре Мартинсу в одном из своих последних писем, в 1886 году, – я страстно люблю историю. Угадай почему, о историк! А потому, что она внушает мне приятное и успокоительное сознание человеческой солидарности. Когда мне минуло одиннадцать лет, бабушка, сочтя необходимым приучить мальчика (как она выражалась) к суровым сторонам жизни, вдруг вырвала меня из мирной дремоты, в которой протекали уроки падре Нунеса, и послала в школу ордена терциариев.[97] Садовник отводил меня туда за руку; каждый день бабушка торжественно вручала мне медяк на покупку в кондитерской у тети Марты булочек для завтрака. Садовник, медяк, булочки и вообще все эти новые порядки уязвляли мою непомерную гордость юного дворянчика, ибо низводили меня на скромный уровень сыновей нашего управляющего. Но вот однажды, перелистывая иллюстрированную «Энциклопедию римских древностей», я с удивлением прочел, что в Риме (в великом Риме!) мальчики тоже по утрам ходили в школу, и их, так же как меня, отводил туда за руку раб, именовавшийся капсарием; юные римляне тоже покупали булочки у какой-нибудь тогдашней тети Марты с Велабра[98] или с Карин и съедали их за завтраком, называвшимся Ientaculum. И в тот же миг, дорогой мой, почтенная древность этих обычаев сняла с них тот налет вульгарности, который казался мне столь унизительным! Раньше я ненавидел их за то, что они сближали меня с сыновьями поверенного Силвы, а теперь я стал уважать их за то, что они сближали меня с сыновьями Сципиона. Покупка булочек стала для меня неким обрядом, совершаемым издревле всеми школьниками, и мне тоже было дано совершать его, в знак почетной солидарности с великими тогоносцами. Конечно, тогда я не отдавал себе в этом вполне ясного отчета. Но с тех пор я входил в лавку тети Марты с высоко поднятой головой и горделиво думал: «Так поступали и римляне!» В то время я едва дорос до размеров готского меча и был неравнодушен к толстушке, жившей в конце улицы…»
В том же письме, но в другом месте Фрадике пишет: «К истории меня привела жажда единства или, лучше сказать, отвращение ко всяким перерывам, пропускам, белым пятнам и пустым пространствам, о которых ничего не известно. Я путешествовал всюду, где только можно было путешествовать; я перечитал все книги о сухопутных походах и морских экспедициях, так как не мог примириться с мыслью, что я, житель земли, не знаю земного шара; я испытывал потребность обследовать все его концы и пределы и ощутить неразрывное единение того клочка земли, на котором стоят мои ноги, со всей остальной землей, загибающейся за линию горизонта. И поэтому я неустанно изучаю историю: я должен узнать и понять все о человечестве, к которому принадлежу, и ощутить неразрывную связь моего существа со всеми людьми, жившими до меня. Возможно, ты пожмешь плечами: «Обычное любопытство, и только!» Но, друг мой, не презирай любопытство! Это общечеловеческий импульс широты чрезвычайной, и, как всякий человеческий импульс, охватывает все: от ничтожного до великого. С одной стороны, любопытство подстрекает подслушивать у дверей, с другой стороны – побуждает открыть Америку!».
Познания Фрадике в истории действительно поражали полнотой и детальностью. Один из наших друзей воскликнул как-то с той необидной иронией, которой люди кельтской расы умеют подчеркнуть и уравновесить восхищение: «Ох уж этот Фрадике! Вытаскивая из кармана портсигар, он дает глубокий, кристально ясный синтез Пелопоннесской войны;[99] а раскуривая сигару, описывает фасон пряжки на поясе Леонида[100] и объясняет, из какого металла она была сделана!» В самом деле, способность к философскому осмыслению социальных перемен, затрагивающих огромные массы людей, и в то же время умение психологически достоверно воссоздавать индивидуальные характеры соединялись у Фрадике с точным до мелочей археологическим знанием жизни, быта, одежды, оружия, празднеств, обрядов всех времен и народов, начиная с ведической Индии[101] и кончая императорской Францией. Его письма к Оливейре Мартинсу (о себастианизме,[102] о нашей Восточной империи,[103] о маркизе Помбале)[104] воистину поражают интуитивным проникновением, силой синтеза, точностью сведений, новизной освещения. И надо сказать, его эрудиция в археологических вопросах не раз помогала и многое разъясняла кропотливому восстановителю нравов и обычаев классической древности, старику Суме-Рабеме, в его трудах живописца и ученого. Об этом говорил мне сам Сума-Рабема, поливая однажды вечером розы в своем саду в Челси.
Большим подспорьем служила Карлосу Фрадике его феноменальная память, которая все схватывала и все сохраняла. Она была поистине просторной и светлой кладовой, где хранились сведения, формы, факты – все это в полном порядке и полной боевой готовности. Наш общий друг Шамбрэ утверждал, что в смысле устройства, порядка и превосходного качества товаров с памятью Фрадике может сравниться лишь погреб Английского кафе.
Фрадике пополнял свое образование в путешествиях; путешествовал он беспрестанно, побуждаемый либо новым увлечением, либо неутолимой любознательностью. Интерес к одной лишь археологии четыре раза приводил его на Восток. Впрочем, по словам консула Ракколини, причиной его последнего полуторагодового пребывания в Иерусалиме был роман с одной из самых прелестных женщин Сирии, дочерью Авраама Коппо, богатейшего банкира из Алеппо; впоследствии она трагически погибла у берегов Кипра при кораблекрушении «Магнолии». Его полная приключений и опасностей экспедиция по Китаю, от Тибета (где он едва не лишился жизни за смелую попытку проникнуть в священную Лхасу) до Верхней Маньчжурии, была самой значительной из совершенных европейскими исследователями и дала богатейший материал относительно обычаев, образа правления, нравственных воззрений и литературы этого народа, «самого глубокого из всех народов, – как говорил Фрадике, – сумевшего найти те считанные нравственные принципы, которые по своей незыблемости способны увековечить создавшую их цивилизацию».
Изучая Россию и ее общественные и религиозные движения, Фрадике долгие месяцы колесил по земледельческим губерниям между Днепром и Волгой. Настойчивое желание выяснить правду о сибирских каторжных тюрьмах побудило его пуститься в тяжелый путь по степным дорогам, среди снегов, проехать в простой телеге сотни миль до Нерчинских серебряных рудников. И он продолжал бы свои обследования, если бы, прибыв к морю, в Архангельск, не получил вдруг следующего рескрипта от генерала Арманкова, шефа Четвертого отделения императорской полиции:
«Monsieur, vous nous observez de trop près pour que votre jugement n'en soit faussé; je vous invite donc, sur votre intérête, et pour avoir de la Russie une vue d'ensemble plus exacte, d'aller la regarder de plus loin, dans votre belle maison de Paris!»[105]
Фрадике поспешил уехать в Вазу, на Ботническом заливе. Оттуда он переправился в Швецию и написал следующее письмо без даты генералу Арманкову:
«Monsieur, j'ai reçu votre invitation où il y a beaucoup d'intolérance et trois fautes de français».[106]
Ta же потребность все знать и «выяснить правду» погнала его в Южную Америку, которую он изъездил от Амазонки до песков Патагонии; затем в Южную Африку, которую он видел всю – от Мыса Доброй Надежды до гор Зокунга… «Я перелистывал и внимательно читал мир, как книгу, полную мыслей. Ради простого зрительного удовольствия я ездил только однажды, в Марокко».
Путешествия превращались для Фрадике в плодотворный урок благодаря способности симпатизировать людям всех рас и национальностей. Меньше всего он был похож на противного французского туриста, который едет в чужую страну, чтобы с глупым высокомерием отмечать «недостатки», то есть отличия от того бесцветного и стандартного типа цивилизации, который он знает и считает единственно приемлемым. Фрадике умел с первого же дня проникнуться представлениями, предрассудками, привычками окружавших его людей; он умел сродниться с ними в их образе мыслей и их чувствованиях и воспринимал живой, непосредственный урок от всякого человеческого общества, в чьи недра проникал. Мудрый принцип: «В Риме будь римлянином» – он сделал для себя правилом и придерживался его не только в Риме, среди виноградников Целиева холма, у журчащих вод Павлинского источника, где соблюдать его легко и приятно, но и на козьих тропах Гималайских ущелий, по которым ему довелось карабкаться в рваных сандалиях. Он был своим и в философической немецкой пивной, уточняя понятия абсолюта в обществе тюбингенских профессоров, и на африканской стоянке среди матабелей, где в кругу охотников за слонами сравнивал карабин «экспресс», с карабином «винчестер».