Но он сразу же и отошел, пожав плечами, и даже не позволил мне поглазеть на поэта, который стоял в нескольких шагах, в толпе очарованных феллахов[69] и магребинцев,[70] опиравшихся на копья, и нараспев, заунывно читал длинные полосы замасленной бумаги. Танец и поэзия – заметил Фрадике – два великих искусства Востока, находятся в состоянии самого жалкого упадка. Оба утратили чистоту традиционного стиля. Альмеи, развращенные примером казино в Эзбекие, где посетители отплясывают канкан, уже оскверняют рисунок старинного арабского танца, вскидывая ногу в воздух на нахальный марсельский лад! В поэзии торжествует посредственность с примесью фокусничанья. Никто не ценит, никто почти уже и не знает утонченных форм персидского классицизма. Источник вдохновения иссяк у мусульман; бедная восточная поэзия повторяет все одни и те же одряхлевшие темы, сдабривая их мишурной пышностью и постепенно скатываясь, вслед за поэзией Европы, к самому варварскому парнассианству…[71]
– Одним словом, – пробормотал я, – Восток…
– Так же бездарен, как Запад.
Мы медленно шли обратно в отель, и по пути Фрадике, докуривая сигару, говорил, что ныне дух Востока живет только в философии; каждое утро душу мусульманина потрясает проповедь новой морали – дар метафизиков базара и философов пустыни…
На следующий день я проводил Фрадике в Булак, откуда он должен был отплыть в Верхний Египет. Дебарие дожидалась его, причаленная к столбам в районе Старого Каира, среди барок из Ассуана, груженных чечевицей и сахарным тростником. Солнце скрылось за Ливийскими песками, небо отходило ко сну – прозрачное, без единого облачка, чистое во всей своей глубине, как душа праведника. Вереница поющих женщин с желтыми кувшинами на плече спускалась к благодатным водам Нила; и ибисы, прежде чем укрыться в гнездах, радостно взмахивали крыльями, словно благословляя кровли родного города, как в те времена, когда еще были богами.[72]
Вслед за Фрадике я вошел в обитую тканью комфортабельную каюту с застекленными окнами. По стенам висело оружие на случай утренней охоты; груды книг дожидались своего часа, когда наступает знойное время дня и лодка медленно тянется на бечеве. Мы постояли на палубе, молча созерцая берега, которые на протяжении столетий пленяли воображение людей, ибо люди чувствовали, что здесь жизнь исполнена особенной благодати и высших радостей. Сколько их, со времен диких пастухов, разрушивших Танис,[73] останавливалось на этом берегу и, точь-в-точь как мы, глядело на эти воды, на это небо – алчными, восторженными или мечтательными глазами: цари Иудеи, цари Ассирии, цари Персии; величавые Птолемеи, наместники Рима и наместники Византии; Амру, посланец Мухаммеда, и Людовик Святой, посланец Христа;[74] Александр Великий, грезивший о Восточной империи, и Бонапарт, воскресивший эту необъятную грезу; и еще все те, кто приходил сюда только для того, чтобы потом рассказать людям о прекрасной земле – от словоохотливого Геродота[75] до первого из романтиков, бледного позера, поведавшего миру о страданиях Рене![76] Всем знаком дивный, не имеющий равных пейзаж. Нил течет величаво, как патриарх, неся изобилие. По ту его сторону зеленеют плодовые сады Родаха и кружат в небе голуби. Еще дальше – пальмы Гизе, тонкие, словно бронзовый рисунок по золоту заката, и под ними деревни, – простые, как гнезда. Три пирамиды, гордясь своей вечностью, высятся на краю пустыни. Достаточно этого. Душа навсегда взята в плен и помнит. Чтобы жить среди этой дивной красоты, народы снова и снова вступают между собой в многолетние войны.
Но час отплытия наступил. Я обнял Фрадике с каким-то особенным волнением. Поднятый парус вздулся под теплым ветром, пробегавшим зыбью по листве мимоз. Лодочник прошел на нос суденышка, поднял ладони к небу, воскликнул: «Отчалим с именем аллаха!» Один из гребцов ударил по струнам даурбака, другой взялся за глиняную флейту; и под гул благословений и песен просторная барка двинулась вперед, разрезая священную волну и унося в Фивы моего несравненного друга.
Прошло несколько лет. Я не встречался с Фрадике Мендесом: все это время он путешествовал по Западной Европе, а я – по Америке, Антильским островам и по республикам Мексиканского залива. А когда я наконец осел в одном из старых земледельческих графств Англии, Фрадике, в пароксизме «этнографического любопытства», о котором он пишет Оливейре Мартинсу,[77] снова пустился в долгий путь: в Бразилию, в пампы, по землям Чили и Патагонии.
Но нить взаимной симпатии, связавшая нас в Каире, не порвалась. Как ни была она тонка, мы не выпускали ее из рук в водовороте насущных забот, которые то и дело возникали на несовпадавших путях нашей жизни. Примерно раз в три месяца мы обменивались письмами, на пяти-шести листках почтовой бумаги. Я беспорядочно нагромождал в них образы и впечатления, Фрадике аккуратно заносил мысли и факты. Кроме этого, я получал вести о Фрадике от моих старых друзей: живя в Лиссабоне довольно длительное время – с осени 1875 до лета 1876 года, – он близко сошелся со многими членами нашего кружка и внес в их жизнь много очарования и новых мыслей.
При всем различии темпераментов и мировоззрений, все они, как и я, оценили этого обаятельного человека. Автор «Современной Португалии» писал мне в ноябре 1877 года: «Я встретил здесь твоего Фрадике; на мой взгляд, это самый замечательный португалец XIX века. Он похож на Декарта! Та же страсть к путешествиям, которая побуждала философа откладывать в сторону книги и «изучать великую книгу вселенной»; та же любовь к роскоши и блеску, которая у Декарта выражалась в тяге к посещению дворцов и военных лагерей; та же склонность окружать тайной свою жизнь, те же неожиданные исчезновения; такая же скрытая, но неистребимая гордость своим дворянским происхождением; та же спокойная отвага, то же странное сочетание любви к романтике и точности мышления, фантазии и геометрии. При всем этом, ему недостает серьезной, высшей цели, которой служили бы все эти прекрасные качества. Боюсь, вместо «Рассуждения о методе» он оставит после себя разве водевиль». Несколько позже Рамальо Ортиган[78] с нежностью пишет о нем в письме к одному из друзей: «Фрадике Мендес – самое прекрасное, самое законченное произведение цивилизации, каким случилось наслаждаться моему взору. Я не знаю человека, богаче одаренного. У него есть все, чтобы побеждать и в искусстве и в жизни. Роза, украшающая его петлицу, всегда самая свежая, а мысль, рожденная его умом, всегда самая оригинальная. Он может пройти без остановки пять миль, побивает на состязании лучших гребцов Оксфорда, один уходит в пустыню охотиться на тигра, с хлыстом в руке бросается на отряд абиссинских копейщиков, – а вечером, в гостиной, одетый во фрак от Кука, с черной жемчужиной на ослепительно-белой манишке, смотрит на женщин с той же неотразимой, властной улыбкой, с которой только что смотрел в глаза лишениям, опасностям и самой смерти. Он фехтует, как кавалер ордена святого Георгия,[79] обладает самыми точными и новыми познаниями в физике, астрономии, филологии и метафизике. Видеть этого джентльмена и путешественника в его комнате, в непринужденной домашней обстановке, среди чемоданов русской кожи, щеток с ручками из резного серебра, шелковых китайских халатов и карабинов Винчестера, когда он занят своим туалетом, выбирает духи, пьет чаи, присланный великим князем Владимиром, и диктует лакею, почтенному и благовоспитанному, как мажордом Людовика XIV, телеграммы, в которых он сообщает о своем здоровье в парижские и лондонские будуары, – это поистине урок и пример самого лучшего вкуса. А потом он запирается от суетного света и читает в подлиннике Софокла!»
Автор «Смерти Дон-Жуана» и «Музы на каникулах»[80] называл Карлоса Фрадике «Сент-Бёвом в Алкидовой оболочке». В сохранившемся у меня письме тех времен он объясняет появление Фрадике на свет следующим образом: «Однажды бог взял кусочек Генриха Гейне, кусочек Шатобриана, кусочек Бруммеля,[81] пламенеющие обломки искателей приключений эпохи Возрождения и щепотку высохшего праха «бессмертных» из Французской Академии, налил в эту смесь шампанского и типографской краски, вымесил ее своими всемогущими руками, в несколько приемов слепил Фрадике и, швырнув его на землю, сказал: «Ступай и одевайся у Пуля!» Наконец, Карлос Майер,[82] сожалея вместе с Оливейрой Мартинсом о том, что многообразным и недюжинным способностям Фрадике недостает высшей цели, охарактеризовал личность моего друга следующими вдумчивыми и тонкими словами: «Голова Фрадике отлично устроена и оборудована. Не хватает только идеи, которая взяла бы в аренду это помещение, поселилась в нем и стала хозяйкой. Фрадике – гений, на котором висит объявление: «Сдается жильцам».
В ту же зиму Фрадике познакомился с творцом «Современных од»[83] и в одном из своих писем к Оливейре Мартинсу говорит о поэте с любовью и тонким пониманием. Последним из моих друзей свел с ним знакомство Ж. Тейшейра де Азеведо: это произошло летом 1877 года в Синтре, на вилле «Сарагоса», где Фрадике отдыхал после странствий по Бразилии и тихоокеанским республикам. Они часто беседовали и всегда расходились во мнениях. Ж. Тейшейра де Азеведо, человек нервный и страстный, не мог преодолеть своего отвращения к тому свойству Фрадике, которое он называл «флегматической трезвостью». Весь созданный для чувств, Тейшейра не мог полностью принять духовный мир человека, созданного для анализа. Большие знания Фрадике тоже не производили на него впечатления. «Ученость этого салонного педанта – просто-напросто словарь Ларусса, разведенный в одеколоне»… Наконец, некоторые аристократические привычки Фрадике (серебряные щеточки и шелковые сорочки), его язвительный голос, его умение излагать мысли самым безупречным и изысканным способом, манера пить шампанское с содовой водой и некоторые другие черты вызывали в моем старом товарище из переулка Гуарда-Мор непреодолимую враждебность. Но, как и Оливейра Мартине, он признавал, что Фрадике – самый выдающийся португалец XIX века, и регулярно писал ему письма, в которых с ожесточением оспаривал все его взгляды.