Хрущев приказал, чтобы в столовых хлеб давали бесплатно. Он хотел вытащить страну из беды, но уповал на какие-то утопические идеи, надеялся решить проблемы одним махом. В этом очень был похож на Бориса Ельцина.
Конечно, Никита Сергеевич слишком давно состоял в высшем эшелоне власти и отдалился от реальной жизни. Он, собственно, и денег давно в руках не держал. Когда он пригласил югославского лидера Иосипа Броз Тито в Москву, то во время переговоров предложил прогуляться по городу. Начальник 9-го управления КГБ генерал Захаров приказал перекрыть движение автотранспорта на улице Горького и расставил своих людей. Во время прогулки высокие гости зашли в кафе-мороженое. Угостились, и Хрущев обратился к начальнику охраны:
— Захаров, у тебя есть деньги? Расплатись, пожалуйста, а то у меня денег нет.
Тем не менее Никита Сергеевич представлял себе, как скудно живут люди, которые сами за себя расплачиваются.
— Я был лучше обеспечен в дореволюционное время, работая простым слесарем, — вспоминал Никита Сергеевич, — зарабатывал сорок пять рублей при ценах на черный хлеб в две копейки, на белый — четыре копейки, фунт сала — двадцать две копейки, яйцо стоило копейку, ботинки, самые лучшие «Скороходовские», — до семи рублей. Чего уж тут сравнивать? Когда я вел партработу в Москве, то и половины того не имел, хотя занимал довольно высокое место в общественно-политической сфере. Другие люди были обеспечены еще хуже, чем я. Но мы смотрели в будущее, и наша фантазия в этом отношении не имела границ, она вдохновляла нас, звала вперед, на борьбу за переустройство жизни…
Когда речь шла о практических делах, он не витал в эмпиреях. Говорил с горечью:
— Ведь люди живут в подвалах, а некоторые даже и без подвалов, неизвестно, где они ютятся, а мы уже говорим о том, что надо строить, учитывая будущее коммунистическое общество. Черт его знает, как мы тогда будем строить, я сейчас еще не знаю.
Но веру в возможность переустройства жизни на более справедливых началах он сохранил и в конце жизни, когда рядом с ним остались только прожженные циники.
Невестка Микояна, Нами Микоян, вспоминает, как к Анастасу Ивановичу приезжал его свояк — академик Арзуманян. Экономист Анушаван Агафонович Арзуманян стал первым директором Института мировой экономики и международных отношений, созданного в пятьдесят шестом году. Нами спросила академика, действительно ли к восьмидесятому году будет построен коммунизм?
Арзуманян честно ответил:
— Конечно, нет, это нереально. Но Хрущев не хочет слушать, и мы вынуждены писать так, как он хочет.
Никто тогда не выразил сомнений. Напротив, все наперебой поздравляли Никиту Сергеевича с принятием программы построения коммунизма. На ХХII съезде Михаил Александрович Шолохов пропел осанну Хрущеву и предложенной им программе построения коммунизма:
— Когда мы принимаем новую программу нашей ленинской партии, сама жизнь наша, жизнь всего советского народа стала исполненной как бы особого и нового звучания… Как не сказать идущее от всего сердца спасибо главному творцу программы — нашему Никите Сергеевичу Хрущеву!
Зал бурно зааплодировал.
— Я бы сказал вам, дорогой Никита Сергеевич, и более теплые слова, — продолжал Шолохов, — но личная дружба с вами, мое высокое уважение к вам, понимаете ли, как-то стесняют меня, в данном случае служат явной помехой…
Нет, хрущевские лозунги нисколько не смущали автора «Тихого Дона». Его раздражали коллеги-писатели, которые живут в столице и, следовательно, настоящей жизни не знают:
— Как может писатель, типичный горожанин, что-либо посоветовать в производственном вопросе, скажем, опытному председателю колхоза… Писатель, пишущий о колхозниках или людях совхоза, по-моему, должен обладать знаниями в области сельского хозяйства не ниже уровня хотя бы участкового агронома…
Шолохову, выступая, резонно возразил Александр Трифонович Твардовский:
— Само по себе географическое место жительства писателя еще ничего не решает.
Он оспорил представление о Москве как о «неком Вавилоне… как бы противостоящем праведной жизни». Заметил, что Москва — «богатейший объект изучения жизни во всех ее сложнейших переплетениях».
Твардовский — единственный, кто говорил на съезде о том, что сталинское наследство не преодолено, что лакировочная псевдолитература продолжает существовать, а ведь «читатель нуждается в полноте правды о жизни». Аплодировали ему, пожалуй, меньше других ораторов. Наверное, потому, что делегаты съезда слышали непривычные и непростые для них слова и мысли.
Иностранные делегации, отправляясь в Москву, полагали, что съезд сведется к прославлению хрущевских достижений. Вместо этого Никита Сергеевич устроил новое землетрясение, новое, более основательное наступление на сталинизм. На съезде звучала беспрецедентная критика по адресу Сталина и сталинизма. Выступали репрессированные коммунисты. Хрущев фактически обвинил Сталина в убийстве Кирова.
На заключительном заседании Хрущев выступал очень темпераментно. Он, отступая от написанного текста, вновь говорил о Сталине, об антипартийной группе Молотова, Маленкова, Кагановича, Булганина и Ворошилова, о сталинских методах албанского лидера Энвера Ходжи, оторвавшегося от Советского Союза.
Александр Твардовский записал в дневнике впечатления от съезда, впервые заседавшего в новеньком Кремлевском Дворце съездов:
«Прежде всего — внешняя обстановка — этот “фестивалхолл”, вмещающий шесть тысяч человек, какая-то спешка, толчея, многолюдье, явный перебор “представительности”, явное снижение сосредоточенности внимания, разобщенность, как в суете ярмарки…
Физическое напряжение — просидеть в мягком, не мелком креслице, без пюпитра и без возможности вытянуть ноги семь и более часов, оказывается, очень нелегко.
В старом дворце было спокойнее, академичнее и удобнее, сидишь, как за партой, есть на что опереться локтями, даже приспособиться, как это я замечал за опытными людьми, вздремнуть, подпершись, как бы задумавшись. Здесь это немыслимо, хотя мои соседи, старые большевики, клюют, бедняги, клюют, вздрагивают, приобадриваются и вновь клюют.
Впечатления — смесь истинно величественного, волнующего и вместе гнетущего, томительного (атмосфера “культа”, Ворошилов, восьмидесятилетний старец, национальный герой, пришедший сюда и усевшийся в президиуме, чтобы выслушивать, сидя лицом к зале, такие слова о себе заодно с Кагановичем и Маленковым и другими — “интриганы”, “на свалку истории”).
Краснословие и недоговоренность в докладах при всей их монументальной обстоятельности и сверхполноте».
Почему Хрущев вдруг вновь заговорил о сталинских преступлениях? Десталинизация помогала избавиться от целого слоя старых работников, которые перестали быть нужными Хрущеву. Но была и другая причина. Все эти годы ему продолжали докладывать о том, что происходило на Лубянке при Сталине. Он не мог оставаться равнодушным.
— Товарищи! — говорил Никита Сергеевич. — Время пройдет, мы умрем… но пока мы работаем, мы можем и должны прояснить некоторые вещи, сказать правду партии и народу… Сегодня, естественно, нельзя вернуть к жизни погибших… Но необходимо, чтобы все это было правдиво изложено в истории партии. Это необходимо сделать, для того чтобы подобные факты в будущем не повторялись.
Председатель КГБ СССР Александр Шелепин выступил на утреннем заседании 26 октября с резкой антисталинской речью. Начал Александр Николаевич, как положено, с подрывной деятельности империалистов, рассказал, сколько Соединенные Штаты тратят на ЦРУ и сколько в этом ЦРУ работает рыцарей «плаща и шпаги». Но обещал пресечь деятельность иностранных разведок.
— Святая обязанность советских людей, — говорил Шелепин, — надежно хранить партийную, государственную и военную тайну. Само собой разумеется, товарищи, что мы не должны допускать в наших рядах шпиономании, сеющей подозрительность и недоверие среди людей.
Дальше Шелепин перешел к антипартийной группе, похвалив за ее разоблачение Хрущева:
— Товарищ Хрущев сделал это мастерски, по-ленински. В сложной обстановке Никита Сергеевич проявил личное мужество и твердость духа, показал себя верным и стойким ленинцем…
С Маленковым, Молотовым, Кагановичем и другими покончили еще четыре года назад. Сидевшие в зале делегаты не очень понимали, почему вновь вспомнили об этой истории. На сей раз речь шла о реальных преступлениях — об их причастности к массовым репрессиям, о чем в пятьдесят седьмом году особо не распространялись. Шелепин впервые процитировал мерзкие и циничные резолюции, которые Сталин и его соратники ставили на просьбах арестованных разобраться, сказал, что они «несут прямую, персональную ответственность за их физическое уничтожение».