– Гульельмо Рулли, – назвала другая.
Но Галеаццо терпеть не мог Рулли, он никогда не пропускал случая уколоть его, поэтому, наморщив лоб, сказал:
– Нет, Рулли – нет.
– Я блондин, – сказал Бласко д’Айета.
– Да, Бласко, Бласко, пошли его в Будапешт, – закричали дамы.
– А почему нет? – сказал Галеаццо.
Но Анфузо, которому шутка не понравилась, ибо он хорошо знал, как происходит подбор и выдвижение послов в палаццо Киджи, повернулся с улыбкой к Бласко д’Айете и жестко сказал ему:
– Ты всегда готов утащить у меня из-под носа мое место, – намекая на то, что Бласко однажды уже заменил его на посту главы кабинета графа Чиано.
Все женщины принялись возмущаться, почему Альберто еще не был произведен в советники, а Буби не удалось войти в кабинет министров, и почему Гиджи переведен в Афины, когда так успешно работал в Бухаресте, и почему Галеаццо не решается назначить Чезарино послом в Копенгаген вместо Сапуппо, «который уже так давно работает, что неизвестно, чем он занимается в Дании».
– Хочу вам рассказать, – сказал Галеаццо, – как посол Сапуппо воспринял новость о вторжении немцев в Данию. Сапуппо клялся и божился, что немцы не окажутся настолько глупыми, чтобы занять Данию. Вирджилио Лилли клялся и божился в обратном. Посол Сапуппо говорил: «Но дорогой Лилли, скажите, что делать немцам в Дании?» Лилли отвечал: «Зачем вам знать, что делать немцам в Дании? Вам важно знать, придут они в Данию или не придут». «Не придут», – говорил Сапуппо. «Придут», – говорил Лилли. «Но, дорогой Лилли, – говорил Сапуппо, – вы хотите знать больше, чем я?» Вирджилио Лилли жил в отеле «Британия». Каждое утро ровно в восемь старый седой камердинер с розовым, обрамленным длинными бакенбардами лицом, одетый в синюю с золотыми пуговицами ливрею, пунктуально входил в его спальню, держа поднос с чаем, ставил его на столик возле кровати и с поклоном говорил: «Voilà votre thé, comme d’habitude»[497]. Эта сцена повторялась двадцать дней каждое утро точно в восемь и заканчивалась одной и той же фразой: «Voilà votre thé, comme d’habitude». Однажды утром старый камердинер вошел, как обычно, ровно в восемь и с обычной интонацией в голосе с поклоном сказал: «Voilà votre thé, comme d’habitude les Allemands sont arivés»[498]. Вирджилио вскочил с постели и позвонил послу Сапуппо сообщить, что немцы ночью вошли в Копенгаген. История очень развеселила всех, а смеявшийся вместе со всеми Галеаццо, казалось, пришел в себя после недавнего конфуза. От Сапуппо разговор перешел к войне, и Марита сказала:
– Какая скука!
Остальные запротестовали, потому что американских фильмов больше не показывали, во всем Риме не было ни капли виски, ни пачки американских или английских сигарет, а Патриция сказала, что на этой войне мужчинам остается делать только одно – воевать, если у них есть к этому желание и время. («Желание будет, – сказал Марчелло дель Драго, – а вот времени не хватит».) А женщинам остается ждать прибытия англичан и американцев с победными запасами «Кэмела», «Лаки Страйка» и «Голд Флейка».
– A whale of a lot of Camel[499], – сказала Марита на жаргоне журнала «Нью-Йоркер».
Все принялись говорить на странном английском Оксфорда и «Харперс Базара».
Вдруг в открытое окно влетела муха, потом вторая, потом еще десять, еще двадцать, сто, тысяча, и за несколько секунд туча мух наводнила бар. Это был час мух. Каждый день в определенное для каждого сезона время жужжащие рои мух налетали на гольф-клуб Аквасанты. Игроки отмахивалсь клюшками, побросав сумки в траву, caddy отбивались от черных вихрей сверкающих насекомых, старые римские матроны – в девичестве Смит, Браун, Самуэль, напыщенные дамы в тюрбанах, перезрелые красотки поколения д’Аннунцио – все спасались бегством, отбиваясь руками и тростями с серебряным набалдашником.
– Мухи! – крикнула Марита, вскочив на ноги.
Все рассмеялись, а Марита сказала:
– Это смешно, но я боюсь мух.
– Марита права, – сказал Филиппо Анфузо, – мухи приносят беду.
Взрыв смеха встретил слова Филиппо, а Жоржетт заметила, что Рим каждый год поражает какая-то напасть: то мыши, то пауки, то тараканы.
– А с началом войны появились мухи, – сказала она.
– Гольф в Аквасанте знаменит мухами, – сказал Бласко д’Айета. – В Монторфано и в Уголино все смеются над нами.
– И нечего смеяться, – сказала Марита, – если война продлится еще немного, нас всех съедят мухи.
– Мы заслужили такой конец, – сказал Галеаццо, вставая.
Взяв под руку Сиприен, он направился к двери, и все последовали за ним. Проходя мимо, он взглянул на меня, похоже, вспоминая что-то, оставил руку Сиприен, положил свою мне на плечо и, продолжая идти рядом со мной, повел меня, почти подталкивая. Мы вышли в сад и стали молча прогуливаться взад-вперед, вдруг Галеаццо, как бы продолжая вслух свою мысль, сказал:
– Ты помнишь, что сказал мне однажды об Эдде? Тогда я разозлился на тебя и не дал тебе закончить. Ты был прав. Мой настоящий враг – Эдда. Она не отдает себе в этом отчета, это не ее вина, не знаю, я ее ни о чем не спрашиваю, но чувствую: Эдда – опасна для меня, я должен остерегаться ее как врага. Если однажды Эдда отдалится от меня, если что-то другое войдет в ее жизнь, что-то серьезное, я пропаду. Ты знаешь, отец ее обожает, он никогда не сделает мне ничего, если это будет больно ей, но он только и ждет удобного случая. Все зависит от Эдды. Я несколько раз пытался дать ей понять, насколько опасны для меня некоторые ее выходки. Может, в том, что она делает, и нет ничего плохого, я не знаю и не хочу знать. Но с Эддой невозможно разговаривать, она упрямая и странная женщина. Никогда не знаешь, чего можно ждать от нее. Иногда она пугает меня.
Он говорил отрывисто своим хриплым, бесцветным голосом, отмахиваясь от мух однообразными движениями белой полной руки. Назойливые злые мухи гудели вокруг нас, иногда с далеких площадок до нас долетали мягкие слабые звуки ударов клюшек по мячу.
– Не знаю, кто распускает эти нелепые слухи об Эдде, о ее намерении расторгнуть наш брак, чтобы выйти замуж не знаю за кого. Ах, эти мухи! – воскликнул он с нетерпеливым жестом, потом добавил: – Все это болтовня. Эдда никогда не сделает ничего подобного. Но ее отец стал настораживать уши. Увидишь, мне недолго осталось быть министром. Знаешь, что я думаю? Я всегда останусь Галеаццо Чиано, даже если не буду больше министром. В моральном и политическом отношении я даже выиграю, если Муссолини вышвырнет меня вон. Ты знаешь, каковы итальянцы: они забудут мои ошибки и неправоту, чтобы не видеть во мне ничего, кроме жертвы.
– Жертвы? – сказал я.
– Ты думаешь, итальянский народ не знает, кто за все в ответе, кто единственный ответственен за все? Думаешь, люди не отличают меня от Муссолини? Не знают, что я был против войны, что я все сделал…
– Итальянский народ, – сказал я, – ничего не знает, ничего знать не хочет и ни во что не верит. Ты и остальные должны были сделать что-нибудь для предотвращения войны в сороковом, чем-то рискнуть. Тогда было самое время дорого продать свою шкуру. Теперь ваша шкура ничего не стоит. Но вам слишком нравилась власть, вот в чем дело. Итальянцы это знают.
– Поверь мне, если бы я сейчас ушел…
– Пожалуй, слишком поздно. Пойдете на дно все вместе с ним.
– Что я должен был сделать тогда? – сказал Галеаццо, взвизгнув от нетерпения. – Что ты еще хочешь от меня? Чтобы я дал себя выбросить вон, как грязную тряпку, когда будет угодно ему? Чтобы я согласился тонуть вместе с ним? Я не хочу умирать.
– Умирать? Ça ne vaut pas la peine[500], – ответил я словами посла Франции Франсуа-Понсе.
– Именно так, ça ne vaut pas la peine, – сказал Галеаццо, – и потом, зачем умирать? Итальянцы – молодцы, они не хотят ничьей смерти.
– Ты ошибаешься, – сказал я, – итальянцы уже не те, что были. Они с удовольствием посмотрят на вашу смерть, твою и его. Твою и его, и всех остальных.
– И чем поможет наша смерть?
– Ничем. Ничем не поможет.
Побледневший Галеаццо молчал, на его лбу выступил пот. В этот момент мимо группы возвращавшихся в клуб игроков проходила девушка, помахивая сверкающей на солнце короткой клюшкой для гольфа.
– Красивая девушка! – сказал Галеаццо. – Хотел бы, а? – и ткнул меня локтем в бок.
Освободившись из римской тюрьмы «Реджина Коэли», я сразу отправился на вокзал и сел в поезд на Неаполь. Было 7 августа 1943-го. Я бежал от войны, от скитаний, от сыпного тифа, от голода, бежал от тюрьмы, от вони в камере без воздуха и света, от соломенной подстилки, от несъедобной похлебки, от клопов и от блох, от полной дерьма параши. Мне хотелось домой, на Капри, в мой одинокий дом над морем.
Дойдя до конца жестоких, длиной в долгие четыре года скитаний по Европе через войны, кровь и голод, через сожженные деревни и разрушенные города, я был растерзан, подавлен и измучен. Тюрьма, снова тюрьма, в Италии все – тюрьма. Тюрьма, люди с оружием и люди в наручниках – это Италия. После долгих месяцев заключения Марио Аликата и Чезарини Сфорца освободились вместе со мной и теперь шли к себе домой, а я шел к моему поезду на Неаполь. Очень хотелось домой. Поезд был набит беженцами – стариками, женщинами, детьми, офицерами, солдатами, священниками и полицейскими; на крышах вагонов сгрудились солдаты с оружием и без, в форме и без: оборванные, грязные, побитые, полураздетые до непристойности, но веселые – они летели навстречу неизвестности, напевая и смеясь, возбужденные и охваченные трепетным ожиданием неведомого.