— Пророческим словам, написанным шесть лет назад, быть может, наступило время сбыться, — сказал он. — Добрый вечер! — и он низко поклонился.
Более эффектное появление в гостиной Клары Маффеи трудно было придумать. Пазетти был очень доволен. Все смотрели на него с любопытством. Он сделал несколько шагов вперед.
— Я к вам прямо из театра Ла Скала, с репетиции «Навуходоносора».
— Ах, боже мой, как это интересно!
— Рассказывайте, рассказывайте!
— Ну, что это за опера?
Пазетти вышел на середину комнаты.
— Расскажите нам про музыку, — попросила Клара.
— Про музыку? — переспросил Пазетти.
И вдруг он ясно вспомнил финальный хор первого действия, лавину нарастающей звучности, силу неумолимо пульсирующего ритма, вспомнил волнение, которым были охвачены слушатели в партере, да не они одни, а он сам и Мерелли… Он вспомнил это так ясно, что чуть не сказал, как час назад в театре: «Черт его знает, что за музыка!» К счастью, вовремя опомнился и, мысленно все еще продолжая слушать развивающийся и нарастающий финал первого действия, сказал негромко, с несвойственной ему простотой:
— Вы знаете, что я не люблю говорить необдуманно и нелегко поддаюсь первому впечатлению. Но сегодня я должен отступить от правил, которыми руководствуюсь всю жизнь. Рискну! Скажу смело и определенно: ничего подобного у нас еще было!
Я оплакиваю гибель народа лишь для того, чтобы он возродился вновь.
Гверацци. Осада ФлоренцииМерелли был очень доволен. В кассе не оставалось ни одного билета. И даже пришлось отказать многим, желавшим попасть на представление новой оперы. Съезд обещал быть блестящим. К театру подъезжали кареты и открытые экипажи. В тот вечер их было очень много. Они двигались почти непрерывной вереницей.
Погода была теплой, и немало публики пришло пешком. Пешеходы входили через боковые двери с улиц Санта Маргерита и Сан Джузеппе. Это были главным образом завсегдатаи пятого яруса и те, кто поднимались выше, в шестой — в так называемый лоджионе.
В пятом ярусе можно было встретить лучших представителей миланской интеллигенции. Сюда шли состарившиеся в тщетных ожиданиях патриоты и бунтующая молодежь. Здесь были юристы и врачи, студенты и художники, поэты и журналисты. Из их среды выходили самые страстные заговорщики, самые пламенные мадзинисты, самые бесстрашные герои — энтузиасты идеи освобождения родины.
В лоджионе поднимались наименее обеспеченные посетители театра. Среди них были люди самых разнообразных профессий и люди без всяких профессий, жившие изо дня в день на случайные заработки. Многие из них были малограмотными. Многие из них не разбирались в вопросах политики. Но свою прекрасную и порабощенную родину они любили страстно. Это чувство жило у них в крови — они всасывали его вместе с материнским молоком. Не менее страстно они ненавидели поработителей. Ненавидели их всей силой своих простых сердец. Это чувство переходило из поколения в поколение и не утрачивало остроты. Оно было завещано отцами.
— Но не все те, кто пришли в театр пешком, направлялись в пятый ярус или в лоджионе. Многие шли в партер. В большинстве случаев мужчины — коммерсанты и занятые на службе в юридических или банковских конторах, те, кому днем поневоле приходилось много сидеть и которые были рады возможности пройтись после обеда.
Пешком в Ла Скала пришел и знаменитый художник Франческо Гайэц, венецианец, большую часть своей жизни проживший в Милане. Он был чрезвычайно трудолюбив: целый день работал в своей высокой просторной мастерской, но как только наступали сумерки, он откладывал в сторону кисти и палитру и уходил из дома в гости или в театр. И всегда пешком.
Сегодня он направился в Ла Скала на премьеру оперы «Навуходоносор». Вместе с остальной пешеходной публикой Франческо Гайэц вошел в театр через боковую дверь, со стороны улицы Санта Маргерита. Он оставил на вешалке легкое весеннее пальто и прошел в партер. Свободных мест для сиденья уже не было, и художник остался стоять за бархатными диванами у входных дверей. У самых дверей, так как все свободное от кресел пространство партера — весь пустой полукруг между последним рядом бархатных диванов и барьером центральных лож первого яруса, — весь этот полукруг был сегодня заполнен публикой. Гайэц сразу увидел знакомых. Невдалеке от него остановились скульптор Алессандро Путтинати и замечательный флейтист-любитель, чудаковатый старик дон Джованни Балабио. Они раскланялись.
Кто-то окликнул художника по имени. Он обернулся. К нему с трудом пробирался его приятель граф Кастельбарко — теоретик, знаток и любитель музыки. Он тоже был здесь и тоже остался без места для сиденья. Кастельбарко страдал одышкой. Он пыхтел и сердился.
— Вот увидишь, — сказал он художнику, — мы будем разочарованы. Я уверен, что новая опера не заслуживает особого внимания несмотря на интригующие и упорные слухи, пущенные о ней по городу. Верить этим слухам, конечно, нельзя. Ни одна из теперешних опер не бывает значительной. Она всегда разочаровывает. Вот увидишь!
Кастельбарко был страстным поклонником Беллини. И считал, что с тех пор, как умер — увы! вот уже семь лет — неповторимый, никем не превзойденный Винченцо, не написано оперы, способной по-настоящему взволновать и растрогать истинного ценителя музыки.
— Я останусь здесь, чтобы сегодня лишний раз убедиться в этом, — сказал он.
Франческо Гайэц окинул взглядом переполненный зал. Первые ряды партера были заняты, как обычно, австрийскими офицерами. Сегодня их было особенно много. Люди в белых мундирах держались заносчиво и обособленно. Художник их не любил. Он родился и вырос в Венеции. Он помнил день обручения последнего дожа с Адриатикой. Небо было голубым, как бирюза. Вода синей, как индиго. На голубом небе вырисовывался неподвижный силуэт крылатого льва. На синем море покачивался золотой стовесельный буцентавр. Звонили все колокола, и народ восторженно аплодировал. Дож был стар и дряхл. Ему было много лет, и он нуждался в посторонней помощи. Его вели под руки сенаторы в красных мантиях.
Светлейшая Республика насчитывала четырнадцать веков. Она тоже была старой и дряхлой. Она тоже, как и дож, нуждалась в посторонней помощи. Но поддержать ее было некому. Франческо Гайэц помнил и тот день, когда Франция — опора и надежда Республики — передала Венецию Австрии. На площади св. Марка стояли войска. С одной стороны — французские, с другой — австрийские. Лагуна тонула в дымке, колокола молчали, и народ безмолвствовал. Нет, Франческо Гайэц не любил австрийцев.
Художник вздохнул и перевел глаза на ложи. Кое-где белели тонкие профили, покатые плечи. На темном бархатном фоне женские головки казались камеями. Ложи освещались одна за другой, и одна за другой появлялись в них миланские дамы. Изящные и оживленные, они подходили к барьеру, отвечали на поклоны знакомых, улыбались, располагались приятно провести вечер. Расправив пышные юбки, клали перед собой на гладкий барьер ложи те милые безделушки, которые женщины обычно берут с собой в театр: веер, вышитый шарф, шелковый мешочек с конфетами.
Театр выглядел в тот вечер по-весеннему нарядно. Многие дамы были в светлых туалетах, и эти туалеты были украшены цветами. Цветов было больше, чем драгоценностей. Цветов было очень много. Цветы были повсюду. Живые и искусственные. Они были вплетены в прически, приколоты к корсажам, разбегались в виде гирлянд по воланам пышных юбок.
Франческо Гайэц любил наблюдать картину театрального съезда. Она была для него всегда новой и привлекательной. Красота женщины и ее наряды — драгоценные камни, блестящий атлас, мягко отливающий бархат, тончайшее кружево — сколько раз и с каким неостывающим жаром кисть его воспроизводила все это на полотне! Франческо Гайэц знал в лицо почти всех сколько-нибудь примечательных миланских дам и с очень многих писал портреты. Он приветствовал появление знакомых проницательным взглядом художника, почтительным поклоном ценителя красоты, ласковой улыбкой старого друга.
Такой улыбкой встретил он Клару Маффеи. Она вошла в ложу робко и торопливо — такая тонкая и миниатюрная, что казалась совсем юной несмотря на свои двадцать восемь лет.
В соседней с ней ложе появилась Джузеппина Аппиани. Франческо Гайэц направил на нее лорнет. Синьора Аппиани была одной из самых красивых женщин Милана. Художник знал ее давно и два года назад писал ее портрет. Он разглядывал ее пристально и с большим интересом. Она казалась исключением из общего правила. Годы проходили, не накладывая отпечатка на ее красоту. Джузеппина была в черном бархатном платье, без каких бы то ни было украшений. На голове, у нее не было ни локонов, ни цветов, ни перьев. Блестящие черные волосы были стянуты на затылке тугим узлом. Ничто не скрывало гордой посадки головы и безупречного овала лица.