Что касается «горестнаго чувствования» Котенка, то тут все понятно: его дух терзаем «одним только предметом» — голодом, оттого он и «жалобно мяучит», и «задумчив бродит». Но ведь Ворона-то, по нашему предположению, сыта! Отчего же она смущена, беспокойна, печальна, горюет — словом, отчего самая жизнь сделалась для нее несносною[48]? С чего бы ей так загрустить — ведь «хлеб насущный», т. е. сыр получила? Уж не в ничтожности ли Божьего дара (С. А. Фомичев) корень зла? Сомнительно: дареному коню, как говорится, в зубы не смотрят, да и кому судить о справедливости Провидения? В чем же тогда дело? Думаю, ответ на вопрос следует искать в тексте басни. Вспомним: Крылов показывает Ворону в двух четко противопоставленных состояниях — грусти («позадумалась») и радости («от радости в зобу дыханье сперло»)[49]. Радость заместила печаль! Ну, а радость, как известно, вызвали «приветливы Лисицыны слова»[50], попавшие точнехонько в тот самый уголок сердца, о чем и предупреждал баснописец. Не бестолковость, а гордыня и тщеславие — причина того, что Ворона сначала лишилась разума, а затем и своего завтрака!
Именно в самолюбование метит Крылов, и это подтверждает текст басни. Вдумаемся в «приветливы слова» его плутовки.
Первое же произнесенное ею слово — обращение голубушка — Р. С. Кимягарова толкует как «экспресс. к голубка во 2 знач.», т. е. ‘ласковое обращение к женщине’[51] (все выделено авт. — А. К.). Такое переносное значение было зафиксировано и в С АР4 [52] Согласен: Ворона — не Ворон, т. е. не мужчина, а женщина, точнее, самка. Но правомерно ли нормы человеческого этикета безоговорочно переносить на мир животных? Басня при всей своей аллегоричности (и уж тем более крыловская басня!) сохраняет за зверьем нечто имманентно «звериное». Если проще, то ни в коем случае нельзя забывать о том, что Ворона не только женщина, но и — в первую очередь! — ворона, т. е. птица. Более того, я готов даже допустить, что в устах Лисицы голубушка и впрямь традиционное ласковое обращение к женщине. А в голове вещуньи?
Необходимо заметить: голубушка у Крылова появилась не на пустом месте. В первый раз Ворону назвала голубкой Лиса в басне М. М. Хераскова:
Я б целый день с тобой, голубка, просидела,
Когда бы ты запела…
Совершенно очевидно, что здесь голубка функционирует в роли ласкового обращения к женщине: голуби не поют, а воркуют, и любителей слушать их воркотню целый день сыщется, мягко говоря, не так много. По крайней мере лаврами певческого мастерства человечество с незапамятных времен увенчало соловья — никак не голубя.
С другой стороны, у А. П. Сумарокова встречаем обращение, очень похожее на то, что использовал Крылов:
Дружок, Воронушка, названая сестрица!
То, что Крылов учитывал опыт Сумарокова, никакому сомнению не подлежит — достаточно указать хотя бы на такие лексические заимствования, как светик, носок и сестрица, или почти скопированный стих: «Какие ноженьки, какой носок…» // «Какие перушки! какой носок!». Не прошли мимо внимания Крылова и рифма душа — хороша // дыша — хороша, и тройное созвучье на — ица: ЛисИЦА — сестрИЦА[53] — птИЦА // сестрИЦА — мастерИЦА — царь-птИЦА. Другое дело, что указанные заимствования преобразились: версификационные и лексические находки Хераскова и Сумарокова, в большей или меньшей степени случайные, под пером Крылова обрели статус обязательности, необходимости — это действительно «лучшие слова в лучшем порядке». Так, обстоятельство чуть дыша «отыграет» в знаменитом стихе «от радости в зобу дыханье сперло» (состояние Вороны пародийно повторяет состояние Лисицы!); тройная же рифма у Крылова на самом деле гораздо сложнее, изощреннее[54]: сеСТРИЦА — маСТеРИЦА — ЦаРь-пТИЦА[55], — а сумароковские ноженьки легко выбраковываются: Лисица видит сыр и… его, так сказать, «рамку» {шейку, глазки, перушки, носок), ничего кроме, какие уж там ноженьки! Впрочем, с портретными чертами Вороны, которых удостаивает своего восхищения Лисица, дело обстоит не так просто — помимо указанной, есть еще одна причина отбора именно этих, а не иных деталей, но об этом мы поговорим немного погодя.
Крылов явно почувствовал психологическую неубедительность и обращения Воронушка: уменьшительно-ласкательный суффикс, пожалуй, не столько смягчает, сколько подчеркивает «воронью сущность» адресата: ворона остается вороной, как ни крути. А вот когда Ворона зовется Голубушкой, ситуация меняется, и радикальным образом.
Как должен среагировать Евгений на то, что к нему обращаются, допустим, Агафон? Или Акулина — на то, что ее назвали Селиной? Вероятно, в первую очередь они оглянутся кругом — в поисках тех самых Агафона и Селины, а затем постараются поправить говорящего и т. п. Кстати, наша Ворона, даже будучи самой здравомыслящей вороной в мире, могла бы все равно остаться без завтрака — от неожиданности и изумления (мол, что ж это творится с Лисицей, белены объелась, что ли, коль меня, Ворону, величает Голубушкою?!) широко разинув рот!..
Но в том-то и дело, что обладательница кусочка сыра ни капли не удивилась — «проглотила» двусмысленное приветствие, не поморщившись и не поперхнувшись, как должное. Стоит заметить, что Голубушка стоит в начале стиха и в начале прямой речи — и в силу этого начинается с прописной буквы. Вместе с тем эта графическая особенность исподволь, по крайней мере визуально возводит нарицательное существительное в статус имени собственного. Кроме того, «приголубив» Ворону, плутовка кардинально меняет и цветовые характеристики адресата своей лести: ворона естественным образом ассоциируется с темными, мрачными тонами, символизирующими низовую, «плотскую» (т. е. подверженную тлению), нечистую[56], смертельную, греховную и даже адскую сторону бытия[57], тогда как голубушка — со светлыми, высокими, чистыми, небесными, которые традиционно соотносятся с красотой, непорочностью, духовной, божественной природой, колоритом Жизни. Ворон (ворона) — голубь (голубица) составляют одну из символических оппозиций, корни которой уходят в глубокую древность[58].
Надо сказать, что Лисица (разумеется, с подачи Крылова) исключительно точно выстраивает свою хвалу: композиция держится на четко обозначенных перекличках, играющих роль смысловых скреп. Так, голубушка отзовется затем ангельским голоском и в довершение — светиком. Еще раз подчеркну: в художественном мире крыловской басни «работают» оба — как переносное, так и первичное — значения. А вот то, какое из них актуализируется, зависит от того, в пространство сознания какого именно персонажа попадает слово. Вполне можно допустить, что, называя Ворону светиком, Лисица всего лишь использует «выражение приветственное, изъявляющее ласку»[59], а предполагая у нее наличие ангельского голоска, имеет в виду вовсе не небесную природу его, а только нежность и «приятство». Однако правка, которую Крылов вносил в текст на протяжении ряда лет, позволяет утверждать обратное: поэт снимает сравнение с соловьем, продержавшееся довольно долго — в первых трех публикациях басни:
Я, чай, ведь соловья ты чище и нежнее (1808)
Я, чай, ведь ты поешь и соловья нежнее (1809, 1811)
В свое время «соловьиная» тема получила — стоит признать, довольно неуклюжее — воплощение у Сумарокова:
Ворона горлышко разинула пошире,
Чтоб быти соловьем…
Однако в значительно большей степени источником не удовлетворившего Крылова стиха[60] могла послужить хвостовская притча:
Я чаю, голосок
Приятен у тебя и нежен и высок.
Заметим, однако: Крылов старательно вычищает из речи Лисицы «прямую описательность» — не остается ни одной портретной детали, обозначающей какое бы то ни было конкретное качество. Единственный сохранившийся эпитет — ангельский — метафоричен и в силу этого двусмыслен (кто-то справедливо заметил, что «внутренне метафора всегда иронична»). Да и тот подан в модальности предположительности: «И, верно, ангельский быть должен голосок»! На этой особенности монолога рыжей обманщицы мы еще остановимся в своем месте, а пока два слова о возможном генезисе этого эпитета.