Как я позже узнал, большинство ребят в моем новом классе были «аборигенами». Они всегда здесь учились, с первого класса. Им совершенно понятной была логика местного лавирования и прохождения между рифов. Мне же, для того чтобы успешно учиться, привычно требовались дисциплина, палка, муштра. Единственным предметником, который обеспечил мне необходимый, как воздух, прессинг, был наш математик. Но его давление на меня было вполне бессознательным. Скорей всего его, как украинца, раздражала моя еврейская фамилия (а на Украине сильны антисемитские традиции). При этом, его, так сказать, педагогическая палитра была убога. Она состояла из довольно плоских насмешек над моей фамилией. А фамилия, как видно, была просто нестерпима для его простого антисемитского уха. «Ну, что, Глянц, кхе, кхе (он то ли подкашливал, то ли подхихикивал), ну, что, будем сегодня обеспечивать блеск своему имени, или мне сразу поставить вам два?» Я его довольно быстро возненавидел, а, следовательно, не делать домашних заданий и не учить теорем просто не мог. Он же делал все, что было в его силах, чтобы я никогда не забывался. Никогда не оценивал моих ответов выше, чем «удовлетворительно». Но как бы ему ни хотелось, за три года так и не смог поставить мне ни одной двойки. А за одну контрольную, которую почему-то весь класс провалил, вынужден был поставить мне даже четверку, хотя я решил ее всю-у! Но пятерок для меня у него не было. И вот проблема: мой ненавистник ведь тоже называл меня на «вы», но, видно, есть разные «вы».
Настоящих порядочных людей я встречал только среди матерых двоечников. Двоечник никакому педагогу не даст над собой смеяться, любого вздует и отбреет, ему нечего терять. Не то — хороший ученик. Этот про себя думает: «Подумаешь, немного потерплю. Есть шансы получить пятерку (четверку, тройку)». И терпит. А педагогическая среда выдвигала и выдвигает все новых тупоголовых остряков и насмешников. Пора, пора это признать, есть свой особенный педагогический юмор, как есть армейский, как был (и, к счастью, это в прошлом) особенный юмор партийных работников. Но если армейский юмор действительно бывает смешным до колик, то про педагогический и партийный этого никак не скажешь. Строго говоря, это вообще не юмор, таковым он только кажется его авторам и исполнителям.
Наконец, среди зимы вернулся из армии брат. Со всех сторон я был перед ним чист. И даже летом по просьбе мамы купил для него новенький диван. Он обошелся дешевле, чем думали. Я рискнул и, чтобы зря не гонять машину, купил вдогонку два кресла. Правда, тут уже к моим рукам «прилипла» не треха, а червонец. И это естественно. Мой маленький налог был всегда пропорционален масштабу покупки. Попутно скажу, что самой возможности «подрабатывать» на домашней ниве я тоже научился у брата.
Итак, семья теперь была в сборе, и мы стали жить все вместе, принюхиваясь друг к другу, присматриваясь, притираясь. Вообще новый брат выгодно отличался от прежнего. Он был теперь собранный, энергичный.
Вскоре его удалось пристроить в гражданское КБ, которое занималось разработкой киноаппаратуры. У него была какая-то прирожденная чертежная графика. Я видел его листы. Они отличались своеобразным чертежным изяществом.
— Ну, ты напрягись и подумай, — говорил брат отцу, — кто из твоих заказчиков преподает в вузах? Мне же, не этим летом, конечно, а следующим, все равно придется поступать. Естественно в армии я все забыл, поступлю на подготовительные курсы. Но год уйдет на подготовку. А на работе уже теребят — ты, мол, один без образования.
— Да, — говорил папа, — но у тебя же, как у отслужившего, есть льготы.
— Есть. Но при всех льготах и даже блате на тройки-то хотя бы сдать надо…
— Будем думать, — говорил папа. — Что у нас есть? В МИИТе у нас Гуревич. Но Гуревич — на пенсии. Дальше Кофман, но Кофмана перетащили в министерство.
Нам требовался не просто вузовский препод, а человек влиятельный, с административными возможностями. В конце концов папа припомнил о существовании какого-то декана в МЭИ.
— Не знаю, он жив, нет? Я шил ему лет двадцать назад. Хотя, нет, вру. В сорок… сейчас точно скажу — в сорок девятом году…
— Пойдем на балкон, покурим, — сказал мне брат. — Ну, рассказывай, как дела в школе?
— Да так себе, — кисло пожал я плечами.
— Запомни, нам «так» — не надо. Ты должен учиться хорошо. Ведь в конце-то концов тебе придется за меня сдавать. Ну, что ты сделал такую рожу? Не бзди — прорвемся. Сочинение, так и быть, я напишу сам. А вот математику… Кстати, как у тебя с математикой?
— Более-менее. Математик — большой насмешник, а я этого не люблю. Приходится учить.
— А кто такой? Я его не знаю? — Дело в том, что Валерка один год учился в этой школе, правда, давно, на излете сталинизма.
— Его зовут Кирилл Васильич…
— А, знаю. С такими усиками, хохол, да? Все время кашляет, точно? Учился я у него в восьмом классе. Злой хохол. Ему лавры Ларичева не дают покоя. Он же когда-то с ним учился. Но тот вышел в люди, а наш в школе застрял.
Приходилось только поражаться, откуда брат знает (и главное — помнит) такие подробности. Он только на секунду закрыл глаза, припоминая. А как будто в картотеке порылся и вот — вынул нужную карточку.
— Старичок, не бзди и получше учись, и тогда мы все сделаем, как задумали.
— Валер, я даже бином Ньютона секу. А вот «трига» — это такой полутемный лес.
— Время есть — подтянешь.
— Да ты послушай. Я тебе честно говорю. У меня нет математических способностей. Если я что-то и смогу сделать, так только письменную. А устная, а физика?
— Это не твоя забота. Кто-нибудь у тебя есть в классе из наших?
— Петров, в параллельном.
— Это удачно. Как у него с математикой и физикой?
— С математикой вроде нормально.
— Петров — это очень хорошо! Такой же белобрысый, как я и тоже в очках. Вовка, а ведь он на меня больше похож, чем ты.
— Ну, и что?
— Дура! Ведь на экзаменационном билете будет моя фотокарточка. Понял?
Да, теперь я и понял и вспомнил. Когда-то очень давно, когда мне было всего лет девять, не больше девяти лет, Валерка как-то для своих нужд варганил справку об освобождении от школы. То есть, собственно, не справку, а липу.
— Смотри и учись, пока я жив.
На бланке поликлиники он нацарапал стандартный текст. Я очень хорошо знал его безупречный почерк и просто вытаращился на эти каракули. Тут ничего нельзя было понять.
— Непонятно написано, — сказал я.
— Учти на будущее: все медики пишут, как курица лапой.
— Но справка без печати — фигня, — сказал я.
— Все учел. Смотри и запоминай.
На отдельном листочке лиловыми чернилами он по линейке начертил два треугольника, внутренний и внешний. Затем, прицелясь пером, погнал какую-то надпись, которую я никак не мог прочитать.
— Понял? — спросил он.
— Нет. Ничего непонятно.
— Тогда учимся дальше. — Он облупил и очистил сваренное вкрутую яйцо, осторожно приложил его к тем треугольникам и покачал им, туда-сюда. Потом приложил яйцо к липовой справке и тоже покачал им влево-вправо, вверх-вниз. Когда он оторвал яйцо от справки — она была готова и выглядела лучше настоящей. Все буквы на печати теперь отлично читались. Оказывается, на той бумажке он их специально писал шиворот-навыворот. Оказывается, на самой настоящей печати все буквы тоже пишутся наоборот. Я все прочитал и сказал:
— Только, Валер, в слове «Для бюллетеней» — два «л».
— Что? — завопил он, как резанный. И наградил меня такой макарониной…
В начальных классах я вообще был отличником, и меня удивляло, что брату неинтересно по-настоящему учиться, что даже ежедневно посещать школу ему тяжело. Но дважды подряд состряпать липовую печать ему и не сложно, и интересно. В нем сталкивались, накладываясь и пересекаясь, два стремления: желание рисовать и тяга к свободе. Возможно, два эти стремления вообще составляют неразлучную пару и могут жить только вместе? При правильном направлении он мог бы найти себя в качестве свободного художника, или кого еще там? Но кто же мог уловить, оценить и правильно понять эти завихрения в моем брате?.. Таких людей рядом не было.
Многое тут упиралось в Валеркино сиротство, которое я никогда не мог по-настоящему почувствовать, ведь мой папа немножечко был и его папой. Но мама остро чувствовала его сиротство и, как могла, прикрывала Валерку от ярости этого мира. Брат всегда был первейшей маминой заботой. Чтобы каждой детской душе хватало родительской любви, папа брал иногда меня в магазин как бы за продуктами. «Пойдем, не пожалеешь», — заманивал папа. А уж в магазине, втайне от других, поил соками. Это был небольшой приварок к общему довольствию от главного добытчика. Я просил всегда два стакана: виноградный и томатный. Сначала выпивал виноградный, потом, не спеша, подсаливал томатный и размешивал соль ложечкой. И каждый раз, мучаясь совестью, вспоминал, что подсаливать томатный когда-то научил меня брат. А я, гад, теперь пью тут сок без него. Извиняло меня только одно: Валерки никогда в это время не было дома. Он учился во вторую смену. В ответ мама, когда ругала брата за прогулы и двойки, никогда не ругала его одного. Без вины виноватого меня — тоже. Зачем? Впрок, на все будущие времена. Мне это казалось несправедливостью — при хорошей учебе получать разносы за двойки, а маме — высшей справедливостью. Но ее справедливость существовала в каких-то слишком сложных для моего сознания формах.