Взяли восемь больших и две маленьких. Сдачи пришлось две копейки.
— Бери-бери! — почти приказал он. — На развод…
В таком моем состоянии какое-то время мною можно командовать.
— Сам откуда? — спросил ласковоглазый, со вкусом потягивая пивко.
— Из Москвы.
— Ну да, ну да. А что ж, — он запнулся и продолжил, — без билета?
— Да заснул в электричке, обчистили меня.
— Ну да, ну да. Так слушай, можно же подрядиться. Дрова попилить кому, или другое что… Ты как?
— Я тут не знаю никого. Я даже не знаю, что за станция такая.
— Станция-то? Станция обыкновенная. Малая Вишера. Слышал когда?
— Никогда…
— Да ты не расстраивайся. Сейчас допьем и к сельсовету. Там деды собираются. Они всю работу на селе знают.
Из тепла пивнушки вышли на улицу. Был ясносолнечный, морозный день. Дымы над избами стояли вертикально. И это было кстати. Мороз хотя и покусывал, но жить при такой температуре в безветрие все-таки можно. Если бы еще курево было, но курева не было.
Вряд ли когда мы бываем довольны погодой. По контрасту вспомнилось прошедшее лето 72-го года. Ну и жара была. Под Каширой впервые тогда на моей памяти торфа горели. О куреве даже противно было подумать. В Москве задымление было такое, что, считай, и без того курили, не вынимая.
Между тем деревенская улица вывела нас на некое подобие площади. Перед сельсоветом, как и обещал мой спутник, толпились деды. Жестикулировали, что-то говорили, выпуская изо рта прерывистые порции пара. Видно, экономили свое немолодое тепло.
— Я нырну туда, понюхаю. Меня — Витек, а тебя?
— Володя.
«Вот тоже биржа труда», — подумал я и почувствовал, что начинаю подмерзать. «Местным, небось, городского сразу видно. Городской, я то есть, не по-зимнему одет. Еще бы, метро-то в пяти минутах».
— Ну вот, узнал, — сказал, вернувшись, Витек. — На почту три грузовика дров завезли и сбросили, как попало. С неделю как. А тут оттепель перепадала. Бревна обледенели. Мужики неделю назад четвертак просили за укладку. Почтарка не дала.
— Пилить, колоть? — спросил я.
— Да ты не понял. Уложить. А теперь-то вообще ни за какие деньги не хотят. Сказали, чтобы меньше, чем за полтинник, не соглашался.
— О, и всех-то дел — уложить?
Настроение сразу скакнуло вверх.
Я работы не боюсь, но от одного вида этих штабелей и торосов, которыми был хаотично завален двор почты, кинуло в дрожь. И потом, бревна были не отмеряно— метровые, как я почему-то себе вообразил, а полутора— и двухметровые. А длина — это вес. И точно сказали деды — сильно обледенелые.
— Витек, спасибо тебе, конечно, но тут одному делать нечего.
— Вот еще! — без всякой натуги сказал он. — А я-то зачем?
Я приподнял одно полешко. Ничего было, увесистое, с полцентнера.
— Так-так-так, — зачастил Витек. — Наше дело — только заштабелевать их. И все! С почтаркой говорил. Но больше сороковника — ни в какую.
Я прикинул, был он почти на голову меня ниже, но покряжистей, другой кости.
— Да, и вот что, — добавил он. — Такие вот недомерки — поодиночке. А такие, — он показал взглядом, — вдвоем. Сейчас девять утра, к четырем, думаю, пошабашим. Будет нам и на табачок, и на винцо, а тебе — на билет.
Через час я сбросил пальто и шапку. С обоих нас не текло, а лило. Работы, так, на глаз, не убавилось нисколько. По-прежнему вся эта древесная масса неорганизованно, как попало, валялась. Как при лесосплаве в заломе.
— Погоди, — подбадривал Витек, — порядок начнет обрисовываться только часам к двум.
Вместо этого, уже к двенадцати обрисовался волчий голод. Где голод, там и холод. Пришлось снова одеться.
— Пойду с почтаркой поговорю. Голодный — не работник.
С сияющим, победным видом появился он на крыльце почты, поигрывая — помахивая двумя червонцами.
— Говорит мне, представляешь, авансирую только потому, что больше полработы сделали. Не сбегите? — спрашиват. Куда бечь? — говорю ей. — Еще тут не все взяли, — он хохотнул мягким таким, приятным хохотком…
Две, закусывая килькой в томате, выпили сразу. Третью не стали. Оставили в снегу, на допинг.
На Севере небо другое и закаты другие. Теперешний свод над нами был уже в золотистых, нежно-алых и бледно-зеленых тонах, когда для нас, вымокших до нитки, закончился этот каторжный день. Прошло не меньше часа в каком-то, ах, и родимом шалмане, пока я немного согрелся и местами подсох. Даже некоторые пальцы на руках стали гнуться.
— Вовка! Ты культурный парень. Приятно с тобой дело иметь, никаких споров, ничего…
— Да уж, приятный. Ты ж на свадьбу ехал, а я тебя с нее сдернул.
— Да ты че, Вовка. Все уж забыто. Лучше расскажи, как там в Москве? Тяжело, наверно? Это ж такой город… Как этот парень по радио поет: «лучший город Земли»…
Проснулся я, как и сутки назад, все на той же казенной лавке с клеймом МПС. В кармане нащупались два рубля. «Неужели все те же, что и вчера?» — подумал.
Потом было пиво в соседнем зале и утренний безбилетный полет в теплой электричке. В сторону Москвы. В сторону множества адресов и телефонов, за каждым из которых равнодушно хлопали вечно перепачканные чернилами двери с надписью: ОТДЕЛ КАДРОВ. С двумя прекрасными молдаванами в тамбуре, которые валили с лесоповала, где их сильно надули по деньгам. Путь им далек лежал, если ехать, как мы ехали, на перекладных. Даже от Москвы далеко лежит Тирасполь, а мы и до Москвы еще не добрались. Молдаване мне луковицу дали, немного хлеба и три сигареты.
Куда же запропастилась вся та прежняя жизнь с ее ежеминутным крохоборством, почему так вольно стало дышать? Дела ведь мои нехороши.
Целый год моей единственной жизни пошел на то, чтобы овладеть такой престижной профессией, как фотограф! Но люди и события этого года, едва отделившись от меня, стали блекнуть и таять, пока не превратились в условные силуэты вроде тех, что быстро режут из черной бумаги умельцы на пляже.
Лучше песню новую спою вам.
Эх, ды ехал человек ды на свадебку. Посидеть он, сокол, хотел во тепле и на людях. Эх, ды выпить-дзакусить, а не то сплясать. Вот и то-то, дзакусить-сплясать. Как у яго бровь-то чернобура, ды чернобура бровь одинешенька. А друга-та бровь, ударив в земелешку, обернуласси гордым соколом. Ды улетел энтот сокол и не знать куда. Вота-вота, и не знать куда. За те ли, что ли, за три моря-то. Помогать другим, бедным людям-то. На морозце человек тот поплясыват. Во тепло да за стол, что шумит вином, не пускают яго злые вороны. Не дают-то оттаять сердечушку. Помогай им опосле таким-то вот!..
Петя пришел, как и всегда, побираться.
— Татьяна Борисовна, — простеливал он своим пронырливым голосом, одновременно хамским и заискивающим, — у вас не будет две-три картошечки?
Он знал, что Татьяна никогда не положит в его видавшую виды торбу именно две-три картошечки. Скорей всего — восемь-двенадцать. Что обыкновенно и бывало.
— А пары морковочек там у вас нет? — говорил он, заглядывая в овощной ящик. — Мне ведь больше ничего и не надо. Так только, если макарон или гречки… Ладно уж, не экономьте на сироте. Там же у вас в ящике и редисочка есть, и зелень…
От такой наглости Анатолий Федорович, тесавший здесь же пробку под дюбель, готов был уже взорваться, но страшные, умоляющие глаза делала ему Татьяна, и он только успел выговорить:
— Послушай, Петр…
— Да, Анатолий Федорович. Надеюсь, вы не возражаете. Это ведь только так, чтобы не умереть с голода. Давно хотел с вами посоветоваться. Вы — люди серьезные и много мне дельного посоветовать можете. Если захочете. Но, или не хочете?..
— Вот видишь, — сказал Толик, — он производит впечатление вполне вменяемого.
— Куда там! — сказал Петя. — Это я так, пошутил только, — глаз его мерцал при этом ярко и лукаво.
— Совета тебе, — прокряхтел, сидя на корточках, Толик. — На, держи мой первый совет. Чтобы другой раз не побираться по соседям, возьми себе за правило. С получки, этаким молодцом заходишь в магазин и покупаешь какой-то минимум продуктов. Хлеб, молоко, крупы, овощи. Что ты на это скажешь?..
Складки, образовывавшие на лице Петра гримасу приязни, что-то, что замещало улыбку, медленно разгладились.
— Не понял. Это что, на свои кровные? — Петя задохнулся как бы от сильного негодования. — Я что, по-вашему, похож на идиота? — говорил он, уже как бы уходя, у двери уже стоя и придерживаясь за рычажок замка. На самом деле он любил здесь постоять, выпрашивая еще и еще подачку. — Нет, надо ж такое придумать, — бубнил он себе под нос. Бубнил, бубнил, пока его не осенило. Он ударил себя ладонью по лбу и воскликнул в изумлении от собственной забывчивости:
— Да, Татьяна Борисовна! Чуть не забыл. А жиры? Вот и хорошо, и маргаринчик тоже годится. Нет, я очень, очень даже доволен, что сегодня не придется на вас жаловаться сатанинской матери…