Джек Лондон, давая интервью одному из американских корреспондентов, сообщил: «что пишет исключительно ради денег и работает так же как любой рабочий. Следовательно у меня есть норма, моя выработка 10-15 тысяч слов, остальное на правку корректуры и другие работы по изданию книг.»
Н. МОЖАРОВСКИЙ — Ляска-Паук.
(Рассказ).
Рисунки худ. Мещерского.
— Чудно, — подумал Ляська и подальше отошел от ворот домзака, — Полтора года просидел «закуроченным», и вдруг — воля!
Поглядел кругом и с'ежился. Неловко как-то было. Казалось, что все глядят на него, точно знают, что только выскочил.
— И впрямь ли выскочил? — подумал Ляська.
Не верилось. Воля пришла уж как-то неожиданно. В ушах еще до сих пор стоял гул коридоров, лязганье задвижек, замков и крики братвы.
— Прощай, Ляська! Не зазнавайся. Ворочайся поскорее!
Вспоминалось, как во-сне: Сидел у окна, глядел через решетку во двор, без мыслей, без желаний, по-тюремному. Вдруг слышит, кричат у стола.
— 237! Похотина с вещами!
Подумал, что на пушку хотят взять, купить. А внутри как-то сжалось, дернулось по-настоящему, не попустому. Помимо воли.
— Ляську с вещами! — кричали. — Паука на волю!
Руки ходили во все стороны, ноги не слушались По камере, без толку, тыкался из угла в угол. Что-то собирал, перекидывал, а собирать-то было нечего. Последний пиджачишка и тот проставил в «стос». Больше ничего не помнил. Знал только одно, что никак не мог найти дверь, чтобы выйти, и кто-то взял за плечи и силком вытолкнул.
Оглянулся. Высокие каменные стены, железные ворота, трубы корпусов и больше ничего. Глядел долго, пристально, по-паучиному, не моргая. Как-будто сквозь стены хотел проглядеть, что внутри.
— Ишь, — сказал Ляська, — сидел, вон как рвался на волю за эти стены, а выскочил, — жалко. Как что-то оставил, потерял. Истинно, для «блатного» тюрьма — дом родной! И по-ребячьи улыбнулся до ушей широкой детской улыбкой.
Ляська «в доску» был свой. В тюрьме еще больше поднатаскался. Всякого народу встретил. Деловья нигде столько не собирается, как в тюрьме. «Кто не сидел, тот и своих не знает» — говорит пословица. За четыре сидки Ляська многих узнал. И с конокрадами сидел и с «медвежатниками», и с бандитами, и со всякой мелкой шпаной. Только сойтись ни с кем не сошелся. Все они были не по нем. Хоть Ляська и был свой, но всегда чем-то разнился. У него ни в тюрьме, ни на воле задушевных приятелей не было. Бегал «по домухе» один, заваливался тоже один. Больших сроков не имел. На суде к нему относились всегда жалостливо. Только последний раз два года воткнули, и то за чужое дело. Хотел Ляська одну «хазу» шарахнуть, нацелился… А ее уж очистили. Ну и «сгорел» на месте. Чужое дело и поднавязали.
Бывало, получит Ляська срок и сам себе слово крепкое даст: — «Не буду воровать. Завяжу!» Потом срок шел к концу, а слово забывалось, и Ляська снова бегал «по домухе». За последние полтора года не раз корил себя, что не сдержал слова. Не раз в круглой паучьей голове ворочались тяжелые мысли, не одну ночь Ляська, под храп товарищей, перебирал прожитое. За двадцать три года жизни хорошей так и не видел. Пять лет в тюрьме провел, а остальные в голоде, холоде, чуть не от нутра матери. Тянуло к другой, честной, спокойной жизни.
Обидно было Пауку сидеть за чужое дело, а знать знал, кто взял дело. Но не сказал, не выдал. Срок получил, а не «ссучился». Сам «ссученных» не терпел.
— Вот тебе, Паучок, и воля, — глядя кругом, шептали черные сухие губы. — Хорошо! А?
И Ляська поворачивался, потягивался так, что кости сучьями выпирало из-под рубашки. Худ был. И до сидки не сыто выглядел, а теперь и того хуже. Не даром в тюрьме говорят. «Сыт будешь — не помрешь, только бабьего не захочешь». А Ляська почти полтора года на одном пайке просидел.
Вначале две бабы Ляське передачу носили, на свиданку по очереди ходили. Да уж у «блатных» обычай такой, — ежели бабу не обманет, так жив не будет. Ляська и втирал очки обеим. Говорил, — срок не два года, а три месяца. А, когда перевалило за три, допытываться стали. Он прибавил еще три месяца. Мол, в тюрьме воткнул кому-то, ну и еще примазали сроку. Прошло бы. Да случилось так, что на свиданье обе встретились, ну и поцапались. На людях насрамились вдоволь и бросили обе сразу. Ляська ждал такого конца, старался только подольше оттянуть. Да и понятно, отчего бросили. Дело уж было неверное. Кто знает, что будет, когда выйдет. Может, обеих бросит, а поистратишься попустому. А тут, гляди, кто-нибудь подвернулся и схлестнулись. Мало ли шалавых…
Вспомнил Ляська баб и улыбнулся. Радостно было, что бабы из-за него подрались. Досадно только, что обе сразу бросили.
— Теперь как раз бы под стать, — подумал Ляська, — От, бабы дурье, из-за чего поцапались? Погодя, на обеих бы хватило. Теперь только маловато, — и Ляська поглядел на себя. — Худ, худ, Паучок! — Рукой пощупал ляжки, — Ну ничего, поправишься. А пойти к какой-нибудь надо. Больше некуда. Небось, не прогонит! — уже громко добавил Ляська и, обернувшись к домзаку, быстро сорвал с головы кепи, как-будто с кем-нибудь раскланиваясь, крикнул:
— Прощай, святое место! — и зашагал вдоль улицы, широко размахивая длинными, ниже колен, руками.
Тоська жила на Благуше. К ней-то Паук и направился.
Шагалось легко, хорошо. Прохожим глядел в глаза прямо в упор, с задором. Знал, что за все с лихвой отсидел, и бояться некого. «Легаша» только.
— А он что? Такой же человек. Воровать не будешь, так что сделает, а пристанет, можно и подальше послать, — решал Ляська. — Теперь мне и агент нипочем. «Бегал», третьей улицей обходил, а теперь так и пойду напрямик. Пусть знает, что Ляська-Паук не ворует, стал честным и никого не боится.
И Ляське захотелось выйти на середину улицы, где народу побольше, зайти в сквер, влезть, на тумбу и крикнуть:
— Ляська-Паук завязал! Честным человеком стал и никого не боится. Вот какой Ляська! Глядите и знайте!
Свернул на бульвар. У входа увидал агента. Того самого «легаша», что последнее дело поднамотал. Хотел, было, подойти и сразу вывалить. Да как-то не по себе стало. «Может, не он», подумал. Пригляделся. Тот самый. «А»… Нутром так и заело.
Стоял одиноко, как свечка, и думал: «Отчего бы оно так — и злость и неловкость? Вон, сидят же люди, поди, поважней и постарше другого „легаша“. Может, стоит только рот открыть, и Паука не будет. И ни капельки не страшно. А этого»… Ляська круто повернул обратно.
— Паук!
Остановился.
— Что, отбыл? Али винта нарезал?
Ляська молча полез в карман за бумажкой. Показать хотел справку домзака, да совестно, обидно за себя стало. Понимал, что спрашивает так, власть показать, и рука сама собой опустилась. «Не боюсь. Спросишь, покажу, а сам не стану набиваться» — решил Ляська.
— Ну, покажь, покажь! Чего там у тебя?
— Ничего! — коротко отрезал Ляська.
— Покажь! А то… — и агент, горбясь, в кармане револьвер вертя, еще ближе подошел к Ляське. Глядел не злобно, не сердито, а Ляське не по себе стало. Даже губы задергало.
Не торопясь, нехотя он достал бумажку.
Тот глянул мельком, так, как-будто знал, что написано и вернул обратно.
— Ну, что, бегать будешь? Может, завяжешь? Пора бы, пора… Завалишься теперь, далеко угодишь.
Потупясь, Ляська молчал. И чего пес пристал? Чего ему надо? Решил не воровать, человеком быть, а он покажь, да покажь и «шпайку» в кармане держит. Хозяином над тобой норовит быть. Сволочь!.. Лягуша!.. Взяла Ляську обида и захотелось ему легаша облаять, посрамить, народ собрать. Пусть послушают, а он «потопает». Да сдержался. Затаился до другого разу. Только и сказал.
— Наше дело воровать, а твое ловить, — и пошел к Тоське.
Шел теперь вперевалку, нехотя, руками больше не размахивал. Часто оглядывался, точно боялся кого-то или украл. Мысли ворочались нехорошие, тяжелые, воровские. Зверем глядел и от прохожих в сторону воротился. Не хотел, не смел глядеть прямо в глаза с задором, как до встречи. Не считал всех одинаковыми, хотя в тюрьме не раз слыхал, что все люди воры. Да на деле не так выходило. «Вот, они идут, куда хотят», думал Ляська, «и глядят прямо, никого не боятся. А тут»… И Ляська вспомнил парня с пересылки. Часто ходил его слушать, только не все понимал. Врезалось в память одно, что вор — самый хороший, самый честный человек. Чудными эти слова показались Ляське. А парень с пересылки так и резал, так и резал… «Все люди на земле — сволочь, негодяи, только умеючи скрывают это, а вор в открытую идет, не скрывает. Тем он и лучше». Тогда много Ляська думал над этим, но ни до чего не додумался. Только и решил: «Парень с пересылки не дурак»! А теперь стал снова все слова перебирать. «Вот и „легаш“ хозяин мой, может и того больше. С хозяином что не так, послал к такой матери, взял паспорт в зубы, и делу конец, а этого не пошлешь. Со свету сживет. А поди, хуже домушника Ляськи. Может, сам на дела ходит, „лапу“ берет. Разве таких не бывало? Сколько хошь. Только все они умеючи делают, скрывают и не заваливаются. Растратчиков сколько!? Поди, года три ворует чужие денежки, покуда до него доберутся, а слывет честным человеком. Ну и ладно. Будь честным! Хотел, было, завязать, а теперь все едино, как сама вывезет. Можно будет, не стану, а то и побегаю. Все такие. Вот только Тоська как? Когда-то не хотела, чтоб воровал. Чуть не на коленях просила, в ноги кланялась, руки целовала, теперь, может, погонит. Не слушал. Работал бы где-нибудь. Каждую субботу деньги получал.»