Мама и так плачет — от зарплаты отец приносит домой жалкие крохи. Бесконечные займы всё высасывают, а никуда от этого не денешься: первый секретарь первый во всём, значит, и в подписке на займы тоже. А зарплата — смех сквозь слёзы! Райуполномоченный МГБ, молоденький старший лейтенант, холостяк, получает в два раза больше моего отца. И за что ему такие деньги? Шпионов в Толочине не обнаруживалось — восток всё-таки, до Смоленщины недалече. Значит, отрабатывай тем, что будешь строчить доносы на районное начальство. Было однажды, признался старлей отцу, чуть не плача: «Я, Михаил Ильич, начальству доложил, что маманя Ваша богу молится, а Вы мер не принимаете. Простите меня, но ведь работа такая. Погоны обязывают…».
А нас-то семеро! Как прожить на пять сотен рублей в месяц, когда буханка чёрного стоит 4–80?
А я Зорьку потерял… Пропадём без Зорьки…
Для несведущих или неверящих уточняю: отцова зарплата была одним из звеньев сталинской кадровой политики: облечённые партийной властью люди, непосредственно соприкасающиеся с массами, должны жить в бедности, чтобы не отрывались от народа, не впадали в грех «хозяйственного обрастания». Вон когда началась «борьба с привилегиями» — Ельцин ещё только-только перестал под стол пешком ходить.
…В 1948-м несчастливом году белорусскую компартию возглавил посланец Центра Николай Иванович Гусаров. Никогда не видел его; не так давно сообщили о его кончине — в весьма преклонном возрасте. Наверное, это был неплохой человек; так, во всяком случае, гласили некрологи. (Впрочем, об усопших либо хорошо, либо ничего — принцип известный, уважительный.) Однако мне он запал в память как этакий партийный Савонарола — постнолицый, с губами в ниточку, а в глазах — жестокое недоверие. Думаю, что только такого типа человек мог отнять у всех сельских райкомщиков символ «хозяйственного обрастания» — безобидную коровёнку. Изюминка постановления ЦК КПБ состояла в том, что коров запрещалось иметь только первым секретарям райкомов и горкомов. Зато было разрешено иметь самую низкую в районе зарплату! То есть, ежели ты второй или тем паче по пропаганде — обрастай на здоровье, тебе корова не возбраняется…
В нашем конкретном случае привилегии были отняты сразу у четверых детишек. Мать безутешно плакала, выводя Зорьку последний раз из стойла в нашем сарае. Отец, не говоря ни слова, с сомкнутыми губами и растерянным взглядом отчалил на работу ранним утром. А я должен был выполнить самую печальную миссию — отвести Зорьку на окраину, в контору «Заготскот».
Зорька часто встряхивала головой, норовя ухватить клок травы у обочины дороги. Я уже давно простил её за исчезновение в тот вечер, показавшийся мне безысходным. Просто она сама, «своим ходом», оторвавшись от стада, пришла домой, когда я начал искать её. А потом все начали искать меня — и нашли уже затемно в парке, всего в слезах и соплях…
«Заготскот» был километрах в двух от нашего дома на Оршанской. Клянусь, Зорька что-то почуяла: вдруг остановилась, заревела, затрясла огромной головой со звёздочкой на лбу. Я тянул её за верёвку на шее изо всех сил, а она ни в какую. Наконец открылись ворота, вышел какой-то мужик, сказал коротко: «Обожди» — и увёл Зорьку в большой сарай, доверху наполненный коровьим рёвом.
Мне выдали квитанцию о приёме крс (крупного рогатого скота) в количестве 1 шт. Теперь нам предстояло покупать молоко у соседки тёти Стаси в количестве 1,5 л — или в десять раз меньше, чем Зорька приносила с пастбища ежедневно. Как нынче говорят демократы — почувствуйте разницу…
Мы, конечно, выжили. Просто — было трудно и впроголодь, как у всех. Зато у отца ещё долго сохранялась «привилегия» — быть ответственным за всё в районе и первым подставлять свою голову под начальственный гнев.
ПЕРВАЯ СМЕРТЬ
Увязая чуть ли не по пояс в свежевыпавшем снегу, пробираемся к толстенной, с обломанными ветками, сухой клыкастой сосне. Её предстоит спилить, потом по чуркам вытащить на санках из лесу к дороге, чтобы на нашей старенькой «полуторке» вывезти в райцентр и сжечь наконец в ненасытных школьных печах. Ребятам — тепло, школе — топливо, без которого не получится регулярно загружать знаниями наши стриженые головы.
А что прикажете делать? Кто запасёт дрова для школы? Самозаготовки — единственный выход! Риск, конечно, есть, но он оправдан непрерывностью процесса обучения. Наш директор, Иосиф Андреевич Бойко, заручился согласием облоно — посылать в лес старшеклассников. Иного решения в первые послевоенные зимы и быть не могло. Само собой, бригадирами назначались ребята покрепче и постарше — а в общем-то все они были уже почти юноши — три года под немцами в школу не ходили, так что я был среди них самый щупленький «пацан». Уговаривала меня не ездить в лес классная руководительница Александра Васильевна («это тяжёлый труд, требующий силы и сноровки!»), а я только отшучивался в ответ. Она же не знала о моей дружбе с пилой и топором на домашних лесозаготовках. А в бригаду я пойду, само собой, в ту, где за старшого — лучший друг Лёва Кударенко.
Первое дело — выбрать и выпилить сушняк. И лесу польза, и в дело сразу, в жаркий огонь. Садись к печке, снимай фуфайку, грей руки, учись на здоровье!
Сушняк — первое дело. Но и самое опасное. Пила ближе к концу ходит всё туже, всё тяжелее — из сил выбьешься, пока протащишь её к себе — раз, другой, третий. Потом встречный надрез, и топором подрубаем — вот тут-то и гляди в оба, чтобы махина падала куда положено, чтобы не «сыграла» внезапно в другую сторону, не закрутилась бы вокруг своей оси…
Пилим, пилим, немножко отдыхаем — и снова: вжик, вжик, вжик… Неподалёку бригада Петьки Дубовца уже ёлку свалила, а справа сосна захрустела, словно молодой ледок под ногами, уронила клочья снежной ваты — и пошла с нарастающим треском к земле, распугивая зимних птиц. А мы всё пляшем вокруг своей сухостоины, никак не заставим её повалиться набок…
Наконец пошла, пошла! Но, к несчастью, крутанулась, ёрзнула на пне, зараза, и стала падать прямо в сторону пильщиков.
— По сторонам! — хрипло крикнул Лев и кубарем, взметая лёгкий снег, откатился влево. Я — за ним, остальные кто куда, россыпью, гонимые страхом и треском.
И только один из нас, Лёнька Буримский, не отпрыгнул в сторону, а побежал прямо по линии падения нашей сосны, прямо под косу смерти. Сосна падала на него неотвратимо, а он, словно зачарованный, бежал и бежал от неё на ватных от страха, с каждым шагом слабеющих ногах…
Когда стих грузный грохот упавшего дерева, в лесу на несколько мгновений воцарилась звенящая тишина — ничто не проскрипит, не прогремит. И вдруг сперва тихо, затем всё громче и громче разнёсся по лесу крик:
— Буримского убило! Лёньку Буримского убило!
…С той поры целая жизнь прошла-пролетела. Многое, очень многое забылось, стёрлось в памяти — имена, лица, события, печали и смерти. Но вот поди ж ты: первая встреча лицом к лицу со смертью врезалась в память, словно зубилом в камень. И эти несколько ярко-красных, словно ягоды рябины, капель крови, прожёгших снег, и этот беззащитный стриженый затылок, проткнутый острым, словно клык, сухим сучком… И шапка-треух, отлетевшая в сторону, такая беспомощная, не сумевшая оборонить хозяина от подлого удара сзади…
Вспоминаю, как внезапно подумалось тогда: хорошо хоть девчонок не взяли в лес. А они уж так просились, к директору бегали, только Иосиф Андреевич ни в какую: не женское это дело, девчата!
А полугодом позже гибели Буримского, жарким летом злосчастного 47-го года пришлось мне снова повидаться со смертью и лесозаготовками. Скончалась от менингита моя любимая и единственная бабушка — весной простудила голову. Говорил я ей — не снимай платок, ветер дует, а она всё отгребала тяжёлый сырой снег от погреба большой деревянной лопатой и говорила в ответ задышливо: «Не болтай под руку, внучок, бери-ка лучше лопату да помогай бабке!».
Помочь-то я помог, сколько смог, а вот от смерти не уберёг. Три месяца потом была она без сознания, только стонала день и ночь. Говорили взрослые, что можно было бы попытаться спасти её: тогда, после войны, очередной панацеей считался американский пенициллин — да где его взять? Но даже если и найдёшь на чёрном рынке — силёнок не хватит укупить: по тысяче рублей за ампулу, а нужно этих ампул то ли пять, то ли даже десять на один лишь курс лечения.
Когда бабушка умирала, я был в доме один — сестрёнки ещё в школе, а мама на минутку ушла к соседке тёте Кате. Я на кухне загружал сосновые шишки в самовар — приказано было вздуть к обеду, к приходу отца. Столь редкому дневному приходу! Обычно он возвращался с работы домой, когда я уже спал, а уходил утром, когда я ещё не проснулся. На этот раз ему предстояло ехать в Витебск, на бюро обкома, за очередным выговором. Тогда бюро проводили «по-сталински» — поздними вечерами, а то и в ночь-полночь, чтобы не дай Бог не заподозрили, что в Витебске коммунисты спят, когда вождь бодрствует в Кремле. Поразительное было — и вряд ли повторимое время непререкаемой «дистиплины», как уважительно говорила моя маманя.