мог воспроизвести и дать оценку трудам предшественника. Это и есть наука.
Буратино начал озираться вокруг, замечая, что он уже не единственный слушатель. Перед окном учёного стали собираться зеваки, которые с хихиканьем наблюдали за синьором в колпаке, вылезшим наполовину в форточку и читающем лекцию о правильной постановке эксперимента.
— Значит, кнопочку нажимать не желаете? — прочитав лекцию, спросил синьор из форточки.
— Ну, вам не стоит так расстраиваться, я думаю, у меня есть масса знакомых, которые могут понажимать вам её, — произнёс Буратино.
— Добровольно?
— Конечно добровольно, только вы потом уберите эту надпись с черепом, а я им сам ничего не скажу, пусть это будет для них сюрпризом.
— Хорошо бы, хорошо бы, — задумчиво пробормотал синьор из форточки, — неплохо было бы сделать несколько фотоснимков, опыты и эксперименты всегда надо фиксировать на фотоснимки. Это мой вам совет, дружище. Кстати, — оживился он, — а что вам, собственно, нужно?
— Я хотел поговорить с синьором Фарелли.
— Да? И о чём вы хотели с ним поговорить?
— О том, о чём я хотел поговорить с синьором Фарелли, я буду разговаривать только с этим достопочтимым синьором.
— Да? Любопытно, — сказал синьор в колпаке, — а если я скажу вам, что я и есть этот достопочтенный синьор.
— О! Как я мог не узнать вас, — воскликнул Буратино и для убедительности хлопнул себя по лбу ладошкой, — разрешите представиться, синьор Фарелли, меня зовут Пиноккио Джеппетто, и я прошу у вас чести поговорить с вами о серьёзной научно-технической проблеме.
— Любопытно, любопытно, а какова суть вопроса?
— Я хочу узнать о способах выделения спирта из спиртосодержащих растворов и устройствах, способных производить такие операции.
— Фу, — разочарованно сказал синьор Фарелли, — тоже мне проблема. Эту проблему может решить даже небезызвестная тётка Джульетта. Впрочем, меня радует, что в нашем городе есть ещё пытливые умы. Ах, глупая моя голова, что же я держу вас на пороге, — Дуремар закрыл форточку и вскоре открыл дверь, — входите и объясните мне свою проблему подробно, может, и помогу вам её решить.
Буратино вошёл и прямо с порога понял, что находится он в храме науки уездного масштаба. Вокруг, везде высились утёсы из книг. Колбы, реторты и пробирки составляли удивительные ансамбли. Самодельные трансформаторы и переменные резисторы в сочетании с банками для пиявок и прочими удивительными вещами создавали странную и даже таинственную атмосферу.
— Ой, какие! — только и смог произнести мальчик, рассматривая в банке крупных пиявок. — Какие крупные!
— А вы глазастый, — обрадовался Дуремар, — это редкий экземпляр, альбиум декаранотум. Водится исключительно в верховьях Нила, и я считаю, что это самый крупный из кровососущих водных червей.
— Да уж, — сказал Буратино уважительно, — здоровенная.
— Этот дилетант Шредер утверждает, что в мангровых лесах Латинской Америки водятся ещё более крупные черви. А я ему говорю: «Покажите, вы же там были». А он говорит: «Не могу, подохла, мол». А я говорю: «Покажите труп». А он не может. Да-да, не-мо-жет! А почему? Да потому, что все его латиноамериканские гиганты высосаны из пальца. И не столько из пальца, сколько из записок монаха Юлиуса, который сопровождал конкистадора Писарро. Я, знаете ли, не поленился съездить в Мадрид, чтобы прочесть описание червя, рукопись Юлиуса до сих пор хранится в королевской библиотеке. И что же я в ней читаю? А читаю я какой-то бред, этот самый Юлиус был, скорее всего, бухгалтер, он скрупулёзно подсчитывает, сколько они индейцев убили в бою, сколько повесил, а сколько обратили в христианство. Сколько собрали золота, он тоже подсчитал, а вот как начинает писать про природу, так начинается бред. Этот бухгалтер пытается описать птичку, так, чёрт его дери, он её даже классифицировать не может. Смешно читать, то синенькая птичка с жёлтым клювом, то жёлтенькая с синим, а третья, вообще, красивая и орёт, как резаная. Это, по-вашему, классификация?
— Нет, по-моему, это не классификация, — умудрился вставить Буратино.
— И я так думаю. А описание червя! Разве так описывают водных кровососущих червей! — синьор Дуремар так разнервничался, что забегал по дому, размахивая руками и задевая то и дело книжные утёсы, руша их. — Какая-то галиматья: то есть у неё глаза, то это и не глаза вовсе. Я даже не смог разобрать, кого он описывает: то ли пиявку, то ли измельчавшую анаконду. И я вам, друг мой любезный, заявляю со всей ответственностью, что так наука не делается, есть чёткие правила, придуманные не нами, и не нам их отменять. Есть серьёзная методика классификации водных червей, и никакой Шредер её отменить не в силах! Я этого не допущу. Я обязательно напишу в журналы «Водный мир», «Новости биологии» и даже в такой лженаучный журнальчик, как «Исследователь».
Учёный так распалился, что Буратино необыкновенно радовался тому, что он никакой не Шредер, а всего лишь Джеппетто. И чтобы как-то перевести разговор в другое русло, мальчик спросил:
— А вы что, записки Юлиуса на испанском читали?
— На староиспанском, — коротко бросил синьор Фарелли, — а этому негодяю Шредеру надо по его физиономии врезать его собственным описанием червя, чтобы он не пудрил порядочным людям мозги. Вот в следующем году на конгрессе обязательно врежу по его очкастой морде.
— А откуда вы этот самый староиспанский знаете? — продолжал Пиноккио свои попытки отвлечь учёного от горячей темы.
— Да он не особо от испанского и отличается. Я в молодости от скуки занимался мёртвыми языками…
— И древнегреческим? — уточнил Буратино.
— Да, и древнеарамейским, и шумерским, и древнееврейским.
— И что, всё выучили?
— Ну, не все, конечно, но на мои работы до сих пор ссылаются, сам Шлиман ко мне дважды приезжал. Об этом газета писала. Читали?
— Признаться, нет.
— Ну, как же, в прошлом году приезжал. Мы с ним обсуждали кое-что из истории и письменности древнего Средиземноморья. Умнейший, скажу вам, человек. Неужели не читали?
— Меня здесь не было в прошлом году, — объяснил Буратино.
— Но да Бог с ним, раз не было.
— А какой язык самый сложный?
— Из невосточных самые сложные венгерский и русский. Я их так и не смог постичь.
— Неужели?
— Да, не смог, чёрт бы побрал этих русских, их окончания при спряжениях не поддаются никакому человеческому осмыслению. А падежи! Разве это