совсем скис.
Ушел от него отец Анатолий и занялся своими делами: богослужения, паства, детишки, матушка…
А через полгода появляется у него уполномоченный, совсем желтый, скукоженный, засохший, как полевая трава. Смотрит на цветущего священника — красавца и здоровяка — мутным взором:
— Рак, — говорит, — у меня нашли. Онкологию. Покрестите меня, отец Анатолий. И потом дайте мне из этой вашей Чаши целебной, из которой сами вы причащаетесь. Только в тайне. Партийный я. Нельзя мне.
Покрестил его отец Анатолий, и сделался уполномоченный у него тайным христианином. Вроде евангельского Никодима. Тот ведь тоже — членом синедриона был. А сам по ночам приходил к Иисусу, и когда настал час, собственноручно погребал Его, обернув в пелены, умащенные благовониями: алоэ и смирной.
Конфуз
Как рассказывали мне монахи, отец А. прежде был насельником Троице — Сергиевой лавры, откуда его сослали «с глаз долой» в Псково — Печерский монастырь.
И вот за что. Еще в советские времена в нижнем храме Успенского собора он устраивал отчитки бесноватых, и к нему приезжало отовсюду множество народа. А Лавра была в брежневские времена официальной «туристической точкой» — туда возили и иностранные делегации, и высокопоставленных лиц. Это имело важное идеологическое значение, ибо должно было засвидетельствовать гражданам других государств отсутствие у нас гонений на Церковь и полную свободу совести.
Привезли туда как‑то раз группу важных чиновников, к тому же — иностранного, капиталистического происхождения. И один из наших крупных чинов, ответственный работник, повел их на экскурсию в Троице — Сергиеву лавру.
Они подивились ее величию, неземным красотам монастырскиххрамов, особой благорастворенности воздухов, а ответственный работник, чтобы они не слишком увлекались всем этим опиумом, стал им рассказывать о монахах какие‑то байки — про подземный ход, по которому они якобы вылезают далеко за пределами монастыря и вольно разгуливают по городам и весям, про то, как они добавляют в воду химические вещества, а потом выдают ее за святую, — словом, нес какую‑то такую чушь. Потом что‑то «на юморе» от себя добавил, скабрезное, не уставая напрягать лицевые мышцы иронической гримаской: мол, мы‑то с вами все правильно понимаем!
А стояли они стайкои на площади перед Успенским собором, по которой отец А. — уже в епитрахили, в поручах — как раз шел на «вычитку» в нижний храм. И что‑то зацепило его на ходу, так что он на минуту задержался возле этих экскурсантов — какая‑то фраза этого ответственного работника его насторожила, царапнула: он даже подошел к нему поближе — послушать. И вот когда он приблизился, этот безбожный краснобай вдруг изменился в лице, сложил губы трубочкой, прижал руки к груди, сломав их в запястьях, как собачка, которая, стоя на задних лапках, «служит», и завыл по-собачьи, а потом еще и залаял.
Экскурсанты переглянулись, но поскольку лай был очень уж натуральным, они решили, что это он так шутит. И талантливо шутит, надо сказать. Точь-в — точь немецкая овчарка заливается. Поэтому они заулыбались, засмеялись, а потом еще и зааплодировали: «Ишь, артист!»
А он — минуту, другую — знай себе брешет. Схватил самого себя за горло и — не может остановиться. Красный весь, глаза навыкате — вот — вот из орбит выпрыгнут, а он все — гав — гав — гав — гав — гав, гав — гав — гав — гав — гав…
Постоял, постоял возле него отец А., потом накрыл его голову епитрахилью, и тот умолк. А старец ему и говорит:
— Милый, тебе лечиться надо. Болен ты. Бес в тебе! Приезжай ко мне, я тебе помогу.
С тем и пошел себе в храм.
…Через несколько дней этого старца и услали в далекий провинциальный Псково — Печерский монастырь, подальше от людских глаз и толп. На всякий случай. А то — мало ли какому высокому чиновнику еще понадобилось бы посетить Лавру, и кто знает, какой еще конфуз мог бы там с ним при отце А. выйти: стал бы вдруг орать, как ишак, ржать, как лошадь, или кричать петухом, смущая народ. Мало ли что…
Денька два — три
Мой близкий друг детский писатель Геннадий Снегирев еще в советские годы часто ездил в Пустыньку к архимандриту Серафиму (Тяпочкину). Старец его очень любил и, когда приглашал на трапезу в свой священнический домик, то всегда усаживал рядом с собой.
И вот погостили, помолились, поисповедовались, причастились Снегиревы у старца Серафима и засобирались домой.
Татьяна — жена Геннадия — специально съездила на дребезжащем автобусе за пятьдесят километров в Белгород, простояла очередь в кассе и купила им билеты в Москву.
Вернулась в Ракитное, загодя договорилась с таксистом, что он довезет до поезда, собрала вещи, попрощалась с хозяйкой, у которой они снимали комнатку в избе, отдала ей деньги, которые у нее еще оставались, и Снегиревы тронулись в путь.
Оставили вещи в машине, зашли к старцу Серафиму за благословением на дорогу. А он им и говорит:
— Не надо бы вам сегодня‑то ехать!
— Да как же так, — возопила Татьяна, — отец Серафим, у нас и билеты, и такси, и вещи — все — все!
— Нет, — покачал головой старец, — поезжайте‑ка вы лучше денька через два — три. Побудьте здесь еще.
— Ой, отец Серафим, у нас и денег уже нет, и дела в Москве. Благословите уж лучше — поедем мы! Настроились мы уже. Всех дома предупредили.
— Денька, — мягко произнес старец и поднял руку для благословения, — через два — три, — повторил он, легонько ударяя Татьяну тремя перстами в лоб, — а то и через четыре, — он перенес свои персты и дотронулся до груди, — тогда Бог вас, — он коснулся ее правого плеча, — благословит, — и он опустил персты на ее левое плечо.
Повздыхали — повздыхали Снегиревы, но ничего не поделаешь — поворотились домой. Отпустили таксиста. Выгрузили и вновь разобрали вещи.
Татьяна пошла на телеграф и попросила срочно прислать ей денег на обратный путь. А на следующий день она снова поехала в тряском автобусе за билетами.
«Ну, отец Серафим, — думала она, — живет в каком-то своем духовном мире, ничего не знает о нашей реальной жизни. Вот это все — дела, заботы, деньги. А он уже в Царстве Божьем. И ему кажется, что все там. Но мы‑то пока — здесь, на земле».
С такими мыслями она и приехала в Белгород. Но уже на входе в вокзал она поняла, что здесь