Алкин и Сара переглянулись.
— Да, отвратительные, — продолжал Гаррисон, все больше возбуждаясь. Он начал размахивать руками и довольно сильно ткнул Ал-кина локтем в бок. — Простите, мистер, вы, конечно, не в ответе за своего соотечественника, хотя, надо отдать ему должное, он меня еще кое-чем наградил, ха-ха, сначала чуть не убил, правда, я ему этого никогда не прощу, даже на войне со мной такого не случалось, помню, зимой сорок пятого в Антверпене…
— О, Господи… — пробормотал Алкин, отодвинув стул на безопасное расстояние.
— Мистер Гаррисон, — начала Сара, — мы хотим спросить вас…
— Знаю я, о чем вы хотите спросить, — неожиданно спокойно, будто из него вышел весь заряд бодрости, сказал Гаррисон. — Только вспоминать мне об этом неприятно, понимаете?
— О чем? — осторожно спросил Алкин.
— Об этом, — сказал Гаррисон и принялся негнущимися пальцами расстегивать верхние пуговицы теплой рубашки. Пуговицы не поддавались, старик начал сердиться и оглядываться в поисках кого-то, кого не было в комнате.
— Сейчас, мистер Гаррисон, минуту, — к ним уже спешила маленькая смуглая женщина в униформе, филиппинка, иностранка, но старик с удовольствием позволил расстегнуть пуговицы и откинуть ворот так, что стал виден рубец чуть ниже левого соска.
— Вы об этом хотели узнать, верно? — сказал Гаррисон, почесав рубец пальцем.
— Как вы догадались? — спросил Алкин.
— Догадался? — презрительно проговорил старик. — Зачем мне догадываться? Я знаю.
— Вы говорите о Хэмлине?
— Это вы говорите о Хэмлине.
— Мы ни разу не произнесли это имя.
— Да? Значит, кто-то из вас о нем подумал. И не спорьте.
— Мы не спорим, — в голосе Алкина прозвучал тихий восторг.
Сара сказала непонимающе:
— Вы… умеете читать мысли?
— Ах, — Гаррисон сложил руки на тощей груди и закрыл глаза. — Какие мысли? Вы называете это мыслями? Вот у него были мысли, да. Только человек он был плохой. Плохой…
— Мистер Гаррисон, — тихо сказала Сара и дотронулась до его плеча. Старик вздрогнул, открыл глаза и сказал, будто и не прерывал начатого предложения:
— Плохой он был человек, вот что я вам скажу. Напрасно вы о нем спрашиваете. Из-за него вся моя жизнь… Эх…
— Вы его хорошо помните? — спросил Алкин.
Гаррисон почесал место, где под рубашкой находился шрам.
— Да, — сказал он коротко.
— Почему вы говорите, что он русский? — неожиданно вмешалась Сара.
— Потому что он и был русским, — Гаррисон сложил ладони на коленях, смотрел теперь на гостей вприщур, медленно переводя взгляд с Сары на Алкина и обратно, будто локатором контролировал окружающее пространство. — В Кембридж он приехал из Парижа, и потому многие думали, что он француз. На самом деле он был русский, настоящая его фамилия Харин. Он почему-то ее стеснялся и записал себя Хэмлином. Родители его сбежали от большевиков в восемнадцатом, он тогда был ребенком, чуть, говорит, не скончался от испанки. Жили в Париже, мать умерла, а отец все-таки дал сыну образование, и тот окончил Сорбонну.
— Вы умеете читать мысли? — Сара все время думала об этом: как мог Гаррисон знать о цели их визита, почему сразу вспомнил о Хэмлине и показал шрам?
— Не умею, — буркнул Гаррисон. — С чего вы взяли?
— Но вы…
— Есть вещи, которые просто знаешь, — старик пристально смотрел на Сару. — Минуту назад не знал, а сейчас знаешь. В Бакдене Харин поселился осенью тридцать пятого…
* * *
Он поселился у миссис Рэдшоу на Силвер-стрит. Из его окон виден был церковный погост — умиротворяющее зрелище. В деревне не знали, чем Хэмлин занимался: ученый, да, у нас уважали ученых, но никто ничего не понимал ни в какой науке. А еще не нравилось, что Хэмлин иностранец. Чужой вдвойне.
Весной, незадолго до Пасхи, он пришел к нам в контору, я работал у «Берримора и сына»; старый, правда, к тому времени уже умер, дело вел молодой, а я служил солиситором и надеялся когда-нибудь стать компаньоном. Хэмлин хотел заверить документ о рождении, в Париже у него умерла родственница, и ему могло что-то перепасть. Деньги, как он сказал, небольшие — откуда у русских эмигрантов большие деньги? Но в его положении…
Тогда я узнал, что настоящая его фамилия Харин, а имя Федор. Пока я заполнял документы, Хэмлин рассказал о том, что в Сорбонне изучал астрономию и физику. И еще он меня спросил, я даже удивился, подумал: эти иностранцы невоспитанны, никакого понятия о хороших манерах, я печать достал, а он вдруг: «Как вы относитесь к Дженнифер, что на почте работает? Вы ее любите или просто так?» Я чуть печать не уронил и ответил резко, хотя и был на службе: «Вам какое дело?» Грохнул печать и протянул готовые документы. Хэмлин взял бумаги, сунул в портфель и… Что было дальше, не помню. То вспоминается, будто он так и ушел молча. А то — будто он на меня посмотрел и сказал: «Мое это дело, конечно. И не советую вам к Дженни приставать».
Не советует, значит.
Летом мистер Берримор уехал на лечение во Францию, и я остался за старшего. С Дженни в те месяцы у меня все было хорошо, я был почти уверен, что она за меня выйдет, хотя знал, что и Хэмлин к ней подкатывался, и еще кое-кто в деревне…
Так получалось, что мы с Хэмлином довольно часто сталкивались на почте: он приходил получать свои научные журналы, которые из Америки выписывал. А я после работы Дженни у дверей сторожил, провожал домой, правда, она не всегда разрешала, и я ревновал, понимая, что этим вечером она с Джеком договорилась или с тем же Хэмлином.
Однажды — это уже осенью было — случился у меня с Хэмлином разговор. Он возвращался из Кембриджа, а я к Дженни шел. Поравнялись, и он мне говорит: «Сэр, не будет ли у вас пяти минут, чтобы меня выслушать? Я вас надолго не задержу». Когда вежливо просят, почему нет? «Сэр…» — говорит он, а я про себя думаю, что если он заведет речь о Дженни, я его все-таки побью. Но о Дженни в тот вечер не было ни слова. «Сэр, — сказал он, — я сейчас провожу очень важный для меня эксперимент в области физики, и мне нужна ваша помощь». Странно, да? Я так и ответил. А он: «Если вы не против, то прошу не удивляться ничему, что будет происходить. У вас профессиональная память, запоминайте, а потом сверим впечатления». Я говорю: «Хорошо, если только в этом моя помощь заключается, хотя и непонятно, какой эксперимент можно провести в нашей глуши». Он засмеялся и сказал: «Главное — вера и знание».
Эти два слова я запомнил точно: «вера и знание». Честно говоря, я был рад, что он о Дженни вроде и забыл, а в науке помочь — почему нет? Если бы знал, чем кончится…
Весь тот день был ужасный. Я вам не сказал: предыдущей ночью кто-то убил Манса Коффера. Я хотел поговорить с Дженни, но ее не выпустили из дома; я покрутился неподалеку и пошел к себе. Что-то было. Предчувствие? Не знаю. Пролежал без сна до утра, встал с тяжелой головой, собрался на работу… И все. Больше ничего не помню. Даже боли не было. Хотел сесть на велосипед и вдруг открыл глаза в больнице. Грудь болит, я решил, что это сердечный приступ, испугался, а тут подходит врач — оказывается, я в госпитале в Кембридже. Потом я опять потерял сознание, больно стало очень… На третий день пришел детектив. Спрашивал, записывал. А что я мог сказать? Никого не видел, ничего не слышал. Но я точно знал: это Хэмлин. Как он это сделал? Бог весть. Мстил за Дженни? Я был уверен: не в Дженни дело. То есть не только в ней. Он же меня предупреждал ничему не удивляться, и я согласился. Важный опыт, да. Если бы из-за Дженни… Ну, ударил бы, я бы ему тоже влепил. Парни у нас часто дрались из-за девушек — как везде. Но чтобы ножом… и никаких следов… Надо было, наверное, сказать детективу о нашем с Хэмлином разговоре. Не сказал. Получилось бы как навет. Все знали, что мы на ножах из-за Дженни…
Я был уверен, что, когда вернусь из больницы, Хэмлин придет объясниться. Про эксперимент свой рассказать. А если бы нож попал на полдюйма выше? Впрочем, Мансу и этого оказалось достаточно. Об остальных я тогда еще не знал — мне не говорили, чтобы не волновать. Что меня угнетало даже больше, чем рана: Дженни ни разу в больницу не приехала…
Домой меня отпустили в конце октября, и Хэмлин пришел в тот же вечер. Сел на стул у кровати, и произошел у нас разговор, передаю его дословно, потому что память у меня с того вечера, как говорят, фотографическая.
«Как вы себя чувствуете? — это он спрашивает. — Я уверен, все будет в порядке».
«Вашими молитвами, — говорю. И в лоб: — Эксперимент удался?»
Хэмлин на меня посмотрел, до того он глядел в пол, будто глаза боялся поднять, и взгляд у него был такой… не скажу «затравленный», но угасший, пустой, как бывает, когда человек решил, что все кончено.
«Да, — сказал он. — К сожалению».
«К сожалению?» — спросил я иронически, то есть я хотел, чтобы было иронически, но как получилось — не знаю.